Сталинград - Константин Градов
* * *
А на западе, за петлёй, что стянулась за день, по всему окоёму дрожала длинная багровая полоса.
Она шла разорванная посередине, не город и не дорога к реке, а самый мешок — кольцо, замкнутое от края до края неба, и в нём горело то, что мы зажгли днём вдоль воды. Я стоял на крыле и смотрел, как оно дотлевает по всему обводу, по всей окружности разом, и не находил ему ни начала, ни конца, потому что у кольца нет ни начала, ни конца — оно просто стоит. Триста тысяч под этой полосой дышали в темноте, прижатые к реке, которую им не перейти. И весь полк стоял на снегу и смотрел туда, на запад, молча, единым строем, как стоят, переведя наконец дух после долгого подъёма, — не торжествуя, а только теперь, в первый раз за четыре дня, разрешив себе выдохнуть. Кольцо сомкнулось. По правому крылу моей семёрки, у крайнего стояночного флажка, темнел на этом зареве силуэт — Воробьёв, привыкая, стоял на чужом ещё месте и смотрел в ту же сторону, что и все.
Глава 19
«Внутренний обвод»
Из серой пелены степь вынесла нас прямо на него — на то, чего мы всю осень не видели ни разу.
Шли низко, под самым потолком, прижавшись к надувам, чтобы зенитка взяла позже, — и из ровной белой пустоты под крылом, без дорог, без движения, без той растянутой по обочине кишки, к которой за два месяца привыкли глаза, вдруг проступило чужое: накатанная серая полоса посреди голой степи, тёмные приземистые туши на снегу, дымки и мелкое суетливое движение вокруг них. Не дорога. Площадка. Над ней, заходя на посадку, тянулся ещё один — большой, трёхмоторный, гофрированный, с растопыренными неубранными ногами шасси, разлапистый и медленный, и садился он тяжело и неловко, как садится на воду гусь. «Юнкерс». За ним, у краёв полосы, носами в разные стороны, как их посадили, стояло ещё несколько таких же — севших, с распахнутыми боками, на разгрузке.
И ни один не глушил моторов. Я видел сверху, как у стоящих рябит за хвостами снег от винтовых струй. Держали на малом — чтоб не запускать заново, чтоб скорей выкинуть из брюха ящики и отвалить порожняком назад, за следующим грузом. Им было некогда. Мы и были тем, что им мешало.
Всё, что Трофимов выложил мне утром у карты, легло теперь под крыло одной картиной. Он не водил карандашом по дорогам — поставил остриё в одну точку внутри замкнутой петли, в стороне от всех дорог, и подержал. «Не колонна. Площадка. Аэродром, — сказал он. — За реку немцу ходу нет, мостов нет, по льду не пройдёт. Так он пустил по воздуху: возит в кольцо грузом — снаряд, горючее, хлеб — большими транспортными, с тех аэродромов, что за обводом, на наши, что внутри. Садятся, разгружаются, уходят порожняком. Это у него теперь пуповина. Ваша работа — рвать её. Бить не тех, что в воздухе, — на „иле“ вы их не догоните и не свяжете. Бить на земле, когда сел, стоит на разгрузке, полный, у штабелей, с мотором, который и глушить-то не станет. Один такой заход стоит десяти по пустому полю».
А под конец голос стал тот жёсткий, который я знал: «Только это не дорога. Тут зенитка не огрызается отдельной точкой с обочины. Площадку немец держит окопанной по кругу — счетверённые двадцатки стенкой, тридцатисемимиллиметровые по высоте выхода, и всё пристреляно по подходам, по полосе, по тому небу, откуда зайдёте. Кто завис на второй заход — тот не ушёл. Один проход, поперёк полосы, на бреющем, пока не ждёт. Отстрелялся — в степь, к земле, и не оглядываться. Никакой вертушки». — «Понятно», — ответил я за всех.
И уже на выходе к машинам бросил оружейнику то, что в этом наряде решало: эрэсы все, сотку под штабель, зажигательных в ленту набить гуще обычного — сегодня не бронебойный нужен, а тот, что подпаливает; брони не пробивать — жечь.
Восьмёрку я поднимал полную — впервые за неделю все восемь стояли в строю готовыми. Семёрка, Воробьёв справа, на месте, к которому он шёл вторую неделю. Морозов с Сошниковым, Гладков с Бабенко, Сёмин с Паниным — пара за парой, всяк в своей. Бабенковский мотор, поставленный заново, отходил уже ровно, и Бабенко перестал прислушиваться к нему на каждой минуте. Прикрытие — пара Яков, тонкое, как всегда.
— Вот она, под нами, — передал я в эфир. — Бьём по стоящим, на разгрузке, и по штабелям у полосы. По тем, что в воздухе, не отвлекаться. Один проход, поперёк, как махну. Морозов с Сошниковым — левый край стоянки, ближние борта. Гладков, Бабенко — дальние, у штабелей. Я с Воробьёвым — середину, того, что сел, и того, что разгружается. Отстрелялись — все в степь, к земле, расходимся низом. Над полосой не висеть ни секунды. Зенитка тут стенкой. Пошли.
* * *
Я положил семёрку в плоский скат, нацелив нос на самый край стоянки, на тот «Юнкерс» у штабелей, из которого ещё таскали ящики.
Машина пошла вниз ровно, без той тяжести, что брала её на голову колонны: тут не надо было нырять глубоко, надо было пройти плоско, низко, по головам. Мотор под обрезанным газом тянул внатяг, без надрыва. Гофрированный борт вырос в прицеле — широкий, светлый, беззащитный, с распахнутой дверью, с разбежавшимися от него фигурками. Я отпустил эрэсы. Восьмёрку реактивных стряхнуло разом; они прочертили по снегу восемь дымных полос и сошлись в стоянку — в раскрытый бок, в штабель за ним. Вспухло. Сразу за разрывами я повёл по борту длинную из пушки — вдоль фюзеляжа, по крылу, по моторам, —