Второе пришествие варягов - Александр Мотельевич Мелихов
Похоже, они с карельской пепельницей читали мои мысли. Может, он уже и правда не Саринин и не Сааринен, а Вяйнямёйнен? Я бы уже ничему не удивился. Лет через пять после нашего карельского турне он появился у меня совершенно седой и страшно сосредоточенный, с окаменелыми скулами, ни на какие радостные возгласы не откликнулся и к чаю не притронулся. Мне показалось, он как-то укрупнился чуть ли не до глебовских габаритов.
Мрачно и серьезно он поведал, что его единственный сын занялся каким-то бизнесом и его задушили шнуром от электрического утюга. И пока я молчал, онемев от ужаса, он подробно распространялся, сколь поверхностно велось следствие, как будто именно это было самым важным. Да, на шнуре отпечатки пальцев не остаются, с этим он не спорит, но они могли остаться на рукоятке утюга, а его никто не осмотрел.
– А как ваша жена? – наконец решился спросить я, и Саринин сердито отрезал:
– Она умерла от горя. Не сумела выйти из него в какое-то собственное дело. Не отвлекайтесь. Я к вам по другому вопросу. Я после смерти сына увлекся биологией и сделал открытие на две Нобелевские премии. Одну за генетику, а другую за мир. Я раскрыл причины войн и указал метод, как от них избавиться. Вы ведь медицинский работник, у вас есть знакомые генетики?
Леха Ткачук с нашего курса недавно защитил докторскую по медицинской генетике, но скажет ли он мне спасибо, если я попрошу его выслушать явного сумасшедшего?.. Саринин, однако, избавил меня от мучительного выбора между двумя видами неправоты:
– Так если я ему расскажу, он сразу все присвоит…
Он уже и ко мне пригляделся с подозрением и тут же мрачно откланялся. Мог ли я подумать, что когда-то встречу его в восстановительной клинике Глеба, возвращающего несчастным дар речи своим басом-профундо?
Но в то, что вместе с даром речи он обретет еще и дар ясновидения и яснослышания, – в это я и сейчас поверить не мог, хотя все видел собственными глазами и слышал собственными ушами.
Да может, это и вообще не он? Но и не Вяйнямёйнен же?
А облеченный в небесную лазурь седобородый Вяйнямёйнен снова чеканил как по-писаному:
– С началом военных действий принцесса начала чахнуть стахановскими темпами. Наш гость умолял ее обследоваться, но она еле слышно возражала: «И что, после обследования людей перестанут убивать?» – «Но не убивай меня хотя бы ты сама!» – иногда не удерживался наш гость, и она отвечала чуточку громче: «Если тебе так тяжело на меня смотреть, я могу уйти». И однажды наш гость в отчаянии удалился на кухню и увидел там длинное льняное полотенце. Не отдавая себе отчета, зачем он это делает, он захлестнул его на шее и принялся изо всех сил тянуть за концы. Голова налилась так, что готова была лопнуть, но дыхание до конца никак не пресекалось, он все сипел и сипел, и выпустил полотенце, только когда боль в набрякших висках сделалась нестерпимой. Как медицинский работник наш гость не верил, что можно умереть от избытка духовности, но уже начинал в этом сомневаться. Пока у его богини не началась непроходимость вследствие рака прямой кишки с последующим перитонитом. Боли были настолько ужасающими, что из ее искусанных рук кровь уже не сочилась, а текла ручьями, и все-таки скорую помощь ему пришлось вызывать вопреки ее пронзительным воплям: «Я уйду из дома, и ты больше меня не увидишь!» И она ушла бы, если бы была в силах двигаться. Она умерла на операционном столе, и оперировавший ее хирург сказал нашему гостю, что если бы не видел в нем сумасшедшего, пребывающего под властью индуцированного психоза, то возбудил бы против него уголовное дело об оставлении без помощи. «Вы оба сумасшедшие», – бросил ему в лицо этот мясник, не понимающий, что истинно высокие души не могут принять кишечных безобразий.
Я слушал не поднимая глаз. Да, можно сказать, что я погубил ее своим невмешательством, но я-то знаю, что ее погубила ее высокая душа. У меня такой высокой души не было, и потому я не умер от горя. Душевная боль была невыносимой, я тоже грыз себе предплечья, чтобы было не видно под одеждой, раздирал грудь ногтями, а давление все равно колебалось в пределах нормы, и в кардиограмме тоже все зубцы были на месте.
Но я больше не имел права диагностировать других, если проморгал страшный диагноз у самого дорогого для меня человека, у моей любимой девочки. Только куда мне было деваться из проклятой физиотерапии, ведь, кроме медицины, я ни в чем не разбирался. Хотя, как выяснилось, не разбирался и в ней.
Выручил меня кладбищенский камнерез-философ, не снимавший серый ватник, видимо, как униформу, хотя была уже весна.
– Наш гость долго придумывал надгробную надпись для своей принцессы, – подхватил Вяйнямёйнен, – и наконец отыскал ее у Лермонтова: «и звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли». Он долго наблюдал за камнерезом, высекавшим на скверном сером мраморе эти слова, прежде чем решился ему посочувствовать: трудная-де у вас работа, все время рядом со смертью, с горем… И тот прямо обрадовался. Выпрямился и произнес спич, совершенно неожиданный для его простецкой одутловатой физиономии: «Наоборот. Рядом со смертью люди забывают о склоках. Как в церкви. И потом, здесь ты всегда на свежем воздухе». Наш гость был так поражен этой мудростью, что с надеждой спросил: «А вам не нужен помощник?» И наконец-то обрел уголок, где больше не ощущал своей неправоты. Только перед мертвыми он был ни в чем не виноват. Перед чужими мертвыми. Но однажды он за спинами присоединился к небольшой толпишке, хоронившей знакомого физиотерапевта, всегда уверенного, что он правильно знает и места, и дозы. Речи произносили очень скучные, вымученные, и белая в черном обрамлении вдова заметила его и попросила тоже сказать несколько слов. И наш гость рассказал, как покойный с детства мечтал служить людям и как мало люди это ценили, и голос его срывался, а по щекам катились слезы. Все были потрясены, а вдова разрыдалась у него на плече, и он сам едва справлялся с рыданиями. После этого маленького триумфа его начали просить выступить с надгробной речью совершенно незнакомые люди, и он обо всех говорил одно и то же: каким чудесным ребенком был покойный или покойная, как они мечтали о чем-то прекрасном и как жестоко и несправедливо обошлась с ними жизнь, не оценившая их высоких душ, – и каждый раз все плакали. Близость смерти