Майор: Сорокапятка 3 - Андрей Вершинин
Упираться пришлось трижды. Один раз головная машина села по мосты, и её вытаскивали второй машиной и двумя десятками людей, которые кричали «раз-два, взяли» так, будто брали город. Другой раз орудие Тюрина съехало с колеи и легло набок. Его подняли руками. Тюрин при этом стоял рядом и не кричал, только смотрел, как его люди поднимают пушку, и Ковалёв заметил, что комбат отошёл в сторону, когда орудие качнулось. Отошёл, будто испугался, что оно упадёт не на того.
Третий раз застряли все сразу, и Ковалёв сам вылез из машины и стоял по колено в воде, пока не нашли, куда объехать.
Сзади, левее, за полосой леса, по гати шёл танковый корпус. Его было слышно: ровный, тяжёлый, многочасовой гул моторов, лязг, иногда крики. Иногда между деревьями мелькали тридцатьчетвёрки — зелёные, облепленные десантом, с бочками на корме. Они шли туда, где уже прошла пехота, в прорыв, и шли быстро, как им и полагалось. Ковалёв смотрел на них из болота и думал, что за три года войны видел наши танки идущими на запад, в прорыв, столько раз, что можно пересчитать по пальцам одной руки. И что в этот раз они не остановятся.
К вечеру вышли на твёрдое.
Твёрдое оказалось бывшей немецкой первой линией. Ковалёв понял это не сразу. Сначала он увидел поле, изрытое так, что казалось, будто его перепахали, а потом бросили на полпути. Потом — траншею, смятую, заваленную, с обрушенными стенками. Потом — блиндаж с проломленным перекрытием, из которого торчали брёвна, как рёбра. Потом — людей.
Их было много. Немцы, в основном. Лежали в траншеях, на брустверах, между траншеями, в воронках. Некоторые лежали так, будто спали. Некоторых не было целиком. Наших тоже лежало, не так много, но лежало — там, где пехота поднялась в атаку и где её встретил пулемёт, уцелевший после артподготовки. Похоронные команды уже работали. Они шли по полю медленно, с носилками, с лопатами, и никто на них не смотрел.
Полк шёл через это поле молча.
Ковалёв ехал в головной машине, рядом с водителем, и смотрел вперёд. Смотрел специально вперёд, потому что если смотреть по сторонам, начинаешь считать, а считать он не хотел. Раньше он считал всегда: стволы, снаряды, людей, живых и мёртвых. Считал, потому что так было надо, и потому что Сычёв считал рядом с ним, и они сверялись вечером, и их цифры сходились. Сычёва не было. Считать было некому, и он вдруг понял, что и не хочет. Что если начнёт — то уже не остановится, а впереди ещё столько всего, что лучше не начинать.
Он не стал.
За полем была деревня. Точнее, было место, где раньше стояла деревня: печные трубы, обгорелые срубы, яблоня с одной уцелевшей веткой. На ветке висело белое полотенце. Кто его повесил и зачем — неизвестно. Мимо деревни шла дорога, настоящая, песчаная, и по ней уже шли наши колонны на запад, машины, повозки, пехота, и никто не останавливался.
— Здесь, — сказал Малахов, сверившись с картой. — Рубеж здесь. Высотка слева, лес справа, болото за спиной. С севера — открытое поле, километра два. Если танки пойдут, пойдут оттуда.
Ковалёв вылез из машины, поднялся на высотку. Она была невысокая, в человеческий рост над полем, но с неё было видно далеко. Поле на север было пустое, ровное, заросшее высокой травой. За полем — лес, тёмный, неподвижный. Солнце садилось справа, и тени лежали длинные, косые.
Он смотрел на это поле и видел, как оно будет выглядеть, если в нём появятся танки. Где встанут батареи, где будут кинжальные, где запасные. Как пойдут танки, если пойдут. Какой будет дистанция. Всё это он видел сразу, одним взглядом, как видел всегда, — и видел, что поле хорошее. Поле, на котором полк сделает то, что умеет.
— Разворачиваемся, — сказал он. — Тюрин — на высотку. Остальные — по кромке леса. Окопы — сразу, в полный профиль, не ждать.
Полк развернулся. Быстро, без суеты, без криков. Ковалёв смотрел на это и вспоминал Татищево, шестьдесят секунд, погибшего на занятиях бойца, свой проклятый норматив, из-за которого его едва не возненавидел весь полк. Теперь полк разворачивался быстрее норматива, и никто уже не помнил, откуда он взялся. Никто не думал, что так быстро — это правило. Просто так было надо.
Земля здесь была лёгкая, песок с глиной. Копали быстро.
Танки не пришли.
Их видели — один раз. Когда уже стемнело настолько, что поле стало серым, а лес за ним — чёрным, наблюдатель с высотки доложил: в лесу, на северной опушке, движение. Моторы. Ковалёв поднялся на высотку сам, взял бинокль. В бинокле была темнота и в темноте — огоньки, два, три, может, больше. Фары, или выхлоп, или что-то ещё. Огоньки двигались вдоль опушки, медленно, с остановками. Потом остановились совсем. Потом погасли.
Полк ждал. Расчёты стояли у орудий. Наводчики держали руки на маховиках. Никто не курил.
Моторы в лесу затихли, потом заурчали снова — и стали удаляться. Вдоль опушки, прочь — туда, где их, видимо, ждали нужнее.
Ковалёв опустил бинокль.
Он знал, куда они пошли. Немецкая танковая дивизия сейчас металась по тылам, пытаясь закрыть дыру, которую пробили в её обороне сегодня утром. Металась и не успевала. Её бросали с одного направления на другое, потом обратно, и она растрачивала себя по частям, на маршах, на болотах, на мостах, которые нельзя было удержать. Он читал об этом в той жизни. Он читал, что к исходу первых суток немецкое командование в Бобруйске уже не понимало, где проходит его собственная линия фронта.
А здесь, в поле, это выглядело как три огонька в лесу, которые погасли и ушли.
— Отбой, — сказал он. — Половина — спать. Половина — у орудий. Через четыре часа смена.
Он спустился с высотки. Внизу его ждал Бурмистров.
— Старшина вернулся, — сказал начштаба.
— С кухней?
— С двумя.
Ковалёв посмотрел на него. Бурмистров смотрел в сторону. Лицо у начштаба было неподвижное, но что-то в этой неподвижности было