Шеф с системой. Новый вызов - Тимофей Афаэль
Он положил ломоть обратно.
— А вы с ним наорались и заспорили на бороды.
Тишина сделалась густой.
— Могли бы уже работать. К осени стояли бы у вас погреба и варницы, а вы сидели бы да прибыль считали. — Всеволод помолчал. — Недальновидно, бояре. Очень недальновидно.
Ратмиров смотрел в тарелку. У среднего стола кто-то кашлянул.
— Ну ничего. Месяц у вас есть. Кто поумнее — успеет договориться. Кто нет — тот будет бриться.
Он взял чарку, выпил и поставил её донцем вниз, усмехнулся и вышел.
Тридцать дней.
Он бы на бояр не поставил и медяка.
Глава 23
Дом у Анны был правильный, и от этого Наталье всегда делалось не по себе.
Правильные окна, вымытые до скрипа. Правильный порядок на столе. Правильная тишина, в которой слышно, как тикают в углу заморские часы. У Воронцовых в этот час визжала Глашка, потому что на неё опять свалили пропавшие ленты, маменька спорила с ключницей, а по коридору обязательно кто-нибудь бежал. Живой дом. А тут будто в церкви, только без службы.
Но Анна давно не выходила со двора, и подруги решили её спасать.
— Ты хоть понимаешь, что ты бледная? — Марфа расхаживала по горнице, как воевода перед строем. — Нет, ты не понимаешь. Ты бледная, как творог. Оля, скажи ей!
— Она бледная, — согласилась Ольга, разглядывая свои ногти. — Но ей идёт.
— Оля!
— Что? Правда идёт. Не всякой идёт, а ей идёт.
Анна сидела за столом и точила нож.
Делала она это без всякой позы: брусок, вода, ровные длинные движения. Шорх. Шорх. Наталья, которая за время работы на арене кое-чему научилась, отметила и узкое хищное лезвие обвалочного, и то, как ложится кромка.
— Я работаю, — сказала Анна. — И не бледная.
— Ты всё время работаешь! Ты со двора-то выходила?
— В среду выходила.
— Куда⁈
— На торг. За требухой.
Марфа села на лавку и посмотрела на Ольгу глазами человека, у которого кончились слова.
Наталья взяла со стола вазочку с орешками и подсела ближе.
Ей всё ещё было неловко. С того дня, как Анька узнала, что подруга её на турнире стала Голосом Арены — на том самом турнире, где Аньку победили при всём Севере. Крика не было. Была неделя ледяного молчания, а потом Анна пришла с коробкой сладостей и сказала: «Я на тебя не сержусь. Ты дура, но не предательница». Наталья тогда ревела, а Анна сидела рядом и терпеливо ждала, когда та перестанет.
Вот за это Наталья её и любила. Анька могла быть какой угодно — злой, ледяной, невыносимой, — но она не врала никогда.
— Ань. А зачем ты их точишь-то?
— Затем, что рука забывает. — Анна подняла нож к свету, глянула вдоль кромки и снова опустила на брусок. — Стоит месяц не поработать — и рука дурнеет. Ленится.
— И долго ты собираешься… не лениться?
— Пока не выучу то, чего не умею.
— Так ты первый повар при дворе! — искренне удивилась Марфа. — Чего ты не умеешь?
— Многого, — сказала Анна и больше не сказала ничего.
Шорх. Шорх.
И вот тут Наталье снова стало неуютно, потому что учиться Анька села после того, как приехала домой с турнира и продолжала с удвоенным усердием после того как отслужили по Веверину панихиду.
Наталья помнила тот день до мелочи. Как забежала Марфа, белая, и с порога выпалила: убили, в болотах, на тракте, тела не нашли. Помнила, как сама села на пол посреди горницы, прямо в новом платье, и как Глашка отпаивала её водой. Она проревела два дня. Она вспоминала, как он смотрел на неё через жаровню и сказал «это безумие, вы наняты», и от этого ревела опять.
А Анька не плакала. Анька в тот день пришла к ней, посидела молча, ушла — и с тех пор из дома почти не выходила. Ножи. Бульоны. Соусы и пропавшая на кухне подруга.
Первые дни Наталья думала — работа спасает, у людей бывает. Потом присмотрелась.
Аньку это не спасало. Аньку это грызло.
Она ведь после турнира хотела еще раз сразиться и его победить. Она под это точила себя, как эти свои ножи, и вдруг — всё. Нет соперника. Нет поединка, нет извинений на коленях, нет ничего, что она себе обещала. Осталась только женщина за столом с бруском в руках, которая продолжает делать то единственное, что умеет, потому что остановиться — значит признать, что он ушёл победителем навсегда.
Наталья один раз попробовала об этом заговорить.
Анна тогда посмотрела на неё и сказала ровно: «Он умер. Что тут обсуждать?» — и продолжила резать лук.
Наталья больше не пробовала.
Во дворе хлопнула дверь, и по терему прокатился голос Мстислава Даниловича:
— Дочка! Ты дома?
— Дома.
Боярин вошёл — распаренный, красный, в расстёгнутом кафтане, и Наталья сразу поняла, что случилось что-то большое. Мстислав Данилович всегда возвращался одинаково неспешно, с шуточкой, с ленивым «ну, чего у вас тут». А сейчас он сел мимо своего кресла, на лавку, и потребовал:
— Квасу. Холодного.
— Папа, ты же с обеда.
— Я с такого обеда, дочка, — сказал он, — с какого мне теперь неделю не есть.
Он поймал взглядом девиц и сделал усилие:
— Здравствуйте, красавицы. Марфа Гавриловна, папеньке кланяйся. Наталья Сергеевна…
Он вдруг замолчал, посмотрел на Наталью и покачал головой.
— Наталья Сергеевна. А ведь я тебе, пожалуй, поклонюсь. Хороший у тебя глаз оказался. Лучше, чем у всей моей думы.
— Мне-то за что? — не поняла Наталья.
Мстислав Данилович принял от служанки жбан, отпил, вытер бороду.
— За то, — сказал он, — что покойник твой жив.
Тишина в горнице стала такая, что часы в углу застучали, как молот.
Шорх оборвался.
— Что? — сказала Марфа.
— То, Марфа Гавриловна. Веверин Александр Владимирович жив, здоров и нынче поутру вошёл в Совет через переднюю дверь.
— Ты пьяный, — сказала Анна.
— Трезвый, дочка. Как стёклышко трезвый, хотя лучше бы пьяный. — Боярин снова приложился к жбану. — Я его видел. Вот как тебя. Он мне лично хлеб резал, я его и съел, и добавки просил.
— Он умер, — сказала Анна.
— Он не умирал.
— Панихиду служили!
— Служили, — согласился Мстислав. — Всей столицей. Дурили нас, стало быть.
Наталья не слышала уже толком, что говорили дальше.
Внутри у неё что-то оборвалось и полетело вниз, а следом, догоняя, поднялось горячее, дурацкое, ничем не заслуженное счастье, от которого немедленно защипало глаза. Живой.