Bleach: Император душ. Том 1 - Всеволод
Потому что Хина была не просто дорога мне. Хина была сильна. За два года рядом со мной душа её налилась так, что почти догнала того офицера, которого я выпотрошил в посёлке, — а тот был не из последних, крепкий, лейтенантского замаха боец. Дитя от горшка два вершка, а потенциал — как у битого вояки. И ни одна другая душа в моём городе рядом с ней не лежала. Никто. Если и был у меня под рукой будущий примарх — то один-единственный, и звали его Хина.
И я хотел для неё этого. Вот так прямо, без оговорок. Я смотрел на эту мелкую и видел не ребёнка, которого надо уберечь под стеклом, а человека, которому однажды будет тесно в любом городе, какой я для неё построю. Дурные отцы мечтают, чтоб дитя жило спокойно. Я хотел для неё большой судьбы. Может, это та же отцовская дурь — но я хотя бы знал, что делаю, и не гнал её туда раньше срока.
Я позвал её. Она подбежала, чумазая, запыхавшаяся, и уставилась снизу вверх — что, мол, случилось.
Я присел на корточки и надел ей кулон через голову.
— Что это? — она тут же поймала блестяшку обеими ладонями и принялась вертеть, разглядывая со всех сторон.
— Это, — сказал я, — кусочек меня.
Она подняла на меня глаза.
— Я положил сюда частичку себя. Настоящую. Теперь, куда бы я ни ушёл и как бы далеко ни забрался, часть меня всё равно останется тут, с тобой. Понимаешь, мелкая? Совсем одну я тебя уже не оставлю. Никогда.
Я говорил это ребёнку, который боялся одного на свете — что я уйду и не вернусь. Говорил, чтобы унять этот страх. Но не было в моих словах ни капли утешительной лжи. Всё — правда, до последнего звука. Я и впрямь оставлял с ней часть себя. Самую настоящую.
Хина зажала кулон в кулачке, зажмурилась и затихла — вся, до кончиков вихров. Прислушивалась к чему-то своему. А потом сказала, не открывая глаз:
— Это правда ты. Я чувствую. Только меньше. Как будто ты — но поменьше.
Я хотел было потрепать её по макушке — и не потрепал. Рука замерла на полпути.
Что-то в её словах зацепилось за меня и не отпускало. Простая детская болтовня, она и сказала-то не думая — а у меня внутри будто крючок засел. Я стоял над ней и шарил в собственной голове: что? что не так? за что зацепило? Слова были пустяковые. «Ты, только меньше». Ну ты, ну меньше, ну и…
И тут до меня дошло.
Меньше. Вот оно — меньше. Целую неделю я бился над тем, как спрятать свою силу, а девчонка только что, не моргнув глазом, описала готовое решение. Она держала на ладони кусок меня, настоящего, — и чуяла его уменьшенным. Не слабым. Не спрятанным. Просто меньше ростом, чем я сам, — потому что я своей рукой задал ему этот рост.
Всю неделю я пытался океан спрятать — утопить, прижать, запихнуть поглубже. А прятать было не нужно. Нужно было сделать поверх себя другого себя. Поменьше. Ровно такого, каким меня и положено видеть чужому глазу.
Вот оно. Лежало у дитя на ладошке.
Я сгрёб Хину в охапку и подкинул к потолку. Она ойкнула, а на втором броске уже визжала и хохотала, болтая ногами.
— Ты чего?! — выдавила она сквозь смех.
— А того, — я поймал её и подкинул ещё раз, — что ты, мелкая, опять навела меня на отличную мысль.
Она вцепилась мне в плечи, отдышалась, состроила самую важную рожицу, на какую была способна, и заявила:
— Потому что ты глупый. А я умная. Тебе повезло, что у тебя есть я.
И крыть, как обычно, было нечем.
Дальше дело пошло быстро.
Само зерно я выгрыз из себя за месяц с лишним, едва не надорвавшись. А вот теперь, когда я понял, что нужно, всё оказалось куда проще. Я ведь не примарха ковал. Мне не надо было перекраивать ничью душу до самого донышка, выверять каждую крупицу. Мне надо было слепить пустышку. Болванку. Образ самого себя — но маленький, тихий, такой, чтобы чужой глаз скользнул по нему и принял за чистую монету.
Это была работа на пару дней, не больше. И крови она спросила всего ничего.
Я взял за основу то, что хорошо отпечаталось в памяти, — того офицера из посёлка. Не вялую его силу, какой он был, когда цедил угрозы и куражился. Я запомнил другое — как он полыхнул, когда высвободил меч. Как его рейацу вздулась, налилась, ударила в полную мощь, на какую он был способен. Вот этот его пик, эту вершину я и держал в памяти яснее всего — и вот по ней стал лепить. Крепкий, битый служака на пределе сил. Понятная, привычная чужому глазу величина, прикидывал я. Обычное дело.
Готовую болванку я тоже оправил в кулон — и спрятал под одежду, на грудь, где его не видно и где он всегда при мне. Хинин кулон лежал у неё поверх рубахи, на виду; мой — под рубахой, втайне. Близнецы, да не совсем: её делал расти, мой — казаться меньше.
А потом позвал Сугаю.
Старик пришёл, встал напротив — сухой, кривоватый, с вечным своим прищуром, которым он привык мерить чужую силу. Прищурился и на меня. И впервые за всё время я увидел на его лице растерянность.
Он молчал. Долго. Потом поскрёб щетину и сказал, осторожно, будто боясь ошибиться:
— Не чую, господин. Того, что раньше, — не чую. Был в вас… океан. Без дна, без краёв, я к нему уж привык, как к горе за окном. А сейчас гляжу — и нет его. Будто и не было вовсе.
///
Чай в чашке кончился.
Я моргнул, выныривая из этих полугодовых воспоминаний обратно — в тесную для меня лавку, к остывшему чайнику и улице за окном. Маска привычно лежала на груди под кимоно, тёплая, незаметная. За полгода я к ней притёрся так, что и сам почти забывал, что под рубахой у меня болтается фальшивый я.
А за воротами через дорогу что-то наконец зашевелилось.
Створки дрогнули и медленно, тяжело поползли в стороны. Толпа абитуриентов у входа качнулась, загудела, подалась вперёд. Полдень. Открыли.
Я отставил чашку и хотел было встать — и тут, обводя глазами лавку напоследок, поймал то, на что за своими мыслями полчаса не обращал внимания.