Перелом - Арсений Громов
Тимоша слушал, и на его лопоухом, перепачканном за курскую неделю лице было написано такое, что Корнев и сам ощутил: восторг. Простой, мальчишеский, ничем не замутнённый восторг человека, который полтора месяца только и делал, что вытаскивал из-под немецких бомб обожжённых и иссечённых, держал оборону, отступал, терпел, — и вот наконец услышал, как бьют свои. Как идёт сила. Как ломают хребет тому, кто два года ломал нас.
— До Берлина так бить будем, товарищ военврач? — выдохнул Тимоша.
— До Берлина, — сказал Корнев. — И в самом Берлине ещё добавим. Доживёшь — услышишь. — И прикусил язык: опять «доживёшь». Опять примерил живого к будущему. Но Тимоша не заметил — он слушал артиллерию, как слушают музыку.
Артподготовка длилась почти три часа. А когда она перенесла огонь в глубину, в дело пошли танки и пехота — те самые свежие силы из стратегического резерва, что стояли врытыми позади дуги, копя ярость. И корневская дивизия пошла вместе со всеми — на запад, в прорыв, в наступление, которого ждали два года.
* * *
Наступать — это тоже умирать, только лицом вперёд. Корнев знал это и встретил поток наступления готовым.
Раны переменились — он читал по ним ход боя, как всегда. В обороне несли тех, кого достало на своих позициях: осколочные, обожжённых из подбитых танков, контуженных. В наступлении пошли другие — пулевые, в грудь и в живот, потому что атакующий идёт на пулемёт грудью; осколочные от заградительного огня, которым немец встречал атакующие цепи; раны от мин, на которых подрывалась пехота, идя по неразминированному. И — много, страшно много — раненых, потерянных на ходу: наступающая часть уходит вперёд, а раненый остаётся позади, и если его не подобрать сразу, не вынести по горячему следу, он истечёт там, где упал, пока бой укатился дальше.
И тут корневская метода показала всё, чего стоила.
Передовые пункты — маленькие, подвижные, идущие сразу за атакующими цепями, — он развернул так, чтобы они двигались вместе с наступлением, не отставая. Не медсанбат в тылу, до которого раненого надо тащить вёрсты, теряя «золотой час», — а пункт в полуверсте за цепями, куда раненого доставляют сразу, тёплым, живым, и где его стабилизируют и держат, пока не подберёт эвакуация. Корнев сам шёл с передовым пунктом — впереди, у самого огня, как привык, как требовала его метода и его натура, — а медсанбат в глубине принимал то, что пункты успевали спасти и отправить.
— Доктор, ты опять впереди всех, — ворчал Гордеев, когда их пути пересекались в этом стремительном наступлении. Взвод Гордеева шёл в передовых, и старшина — уже не старшина, младший лейтенант, но Корнев по привычке звал его старшиной, и тот не возражал, — раз за разом притаскивал к корневскому пункту своих раненых. — Тебе ж не велено в самое пекло. Ты ведущий хирург, тебе в санбате положено сидеть.
— Положено, — соглашался Корнев, не отрываясь от работы. — А я тут. Потому что тут «золотой час», Степан Игнатьич. Тут тех вытаскивают, кто до санбата не доедет. Я лучше тут под пулями постою, да живыми их отправлю, чем в санбате мёртвых принимать буду. — Он глянул на старшину. — Ты ж сам впереди всех ходишь, со своим лёгким простреленным. Чего меня корить?
— Так то я, — буркнул Гордеев. — Я солдат, мне положено. А ты — голова. Тебя беречь надо.
— Голову, Степан Игнатьич, тем и беречь, что она на месте, где нужнее, — сказал Корнев. — Не прячась. Иначе грош ей цена. — И, помолчав, мягче: — Да не бойся ты за меня. Я заговорённый. Поисковик. Меня здешняя земля бережёт — я ж ей нужен, имена возвращать.
Гордеев только головой покачал на эту шутку, которая была наполовину не шутка, и потащил к пункту очередного раненого.
Наступление катилось вперёд стремительно — после двух лет, когда каждый шаг на запад давался кровью и неделями, эта стремительность пьянила. Немец, надорвавшийся в курском ударе, не выдерживал, откатывался, цепляясь за рубежи, огрызаясь арьергардами, но откатывался. Освобождали село за селом, высоту за высотой — те самые, за которые год назад под Ржевом клали бы дивизии, а теперь брали с ходу. И в этой стремительности была своя опасность для медицины: наступающие части уходили вперёд так быстро, что эвакуация раненых не поспевала, тылы растягивались, и Корневу приходилось проявлять чудеса изворотливости, чтоб не оставить раненых брошенными в этом стремительном откате фронта на запад.
* * *
Гриша в этом наступлении показал себя — и едва не погиб, и Корнев узнал об этом, когда всё уже было позади, и хорошо, что узнал после, потому что узнай он во время — не работал бы.
Гришино отделение в атаке на одно село напоролось на немецкий пулемёт в каменном амбаре, фланкировавший всю цепь, — и цепь залегла, прижатая, и атака захлёбывалась, и люди гибли, не в силах подняться. И Гриша — двадцатилетний сержант с двумя медалями — сделал то, что делают на войне те, в ком есть это: пополз. Один, по мёртвому пространству, под огнём, с гранатами, к амбару. Дополз. Закинул в амбразуру гранату. Пулемёт смолк. Цепь поднялась, взяла село.
А Гришу зацепило — на отходе, осколком собственной гранаты или немецкой пулей, уже не разобрать, — в плечо, неопасно, но кроваво. Его перевязали свои и притащили в передовой пункт — не к Корневу, тот был на другом участке, к соседнему фельдшеру, — и фельдшер обработал, и отправил в санбат, в тыл. И только вечером, вернувшись, Корнев узнал: Гриша ранен, лёгко, в плече, отправлен в тыл, жив.
Лёгкое ранение. Жив. Корнев, услышав, сел, где стоял, — ноги вдруг отказали. Лёгкое. Жив. А ведь мог — насмерть. Полз на пулемёт, мальчишка. Геройствовал. То самое, от чего Корнев его заклинал: «не лезь поперёд без нужды».
Он нашёл Гришу в санбате на другой день — забинтованного, бледного, но живого и страшно гордого, с уже выписанным представлением к ордену.
— Бать! — Гриша просиял, увидев Корнева. — Видал? К «Красному Знамени» представили! Я тот пулемёт — гранатой, бать! Целую роту бы положил, а я его — гранатой! Цепь поднялась! Село взяли!
Корнев осмотрел рану — фельдшер обработал чисто, заживёт, — и сел рядом, и помолчал, борясь с собой. Хотелось орать. Хотелось схватить за плечи и трясти: дурак, дурак,