Коронация - Левиафан Кейн
— Отчего врача?
— Оттого что выход с поля есть то самое место, где, ежели что случится, будут выносить.
Первую сверку я назначил на первое марта. Не готовый план — только четыре пары счётов, в каждой из которых должно быть видно, где числа сошлись и где разошлись, да сверх того отдельный лист с перечнем всего, чего ни один из восьмерых сосчитать не сумел.
— Последнее зачем, ваше величество?
— Затем, что это и есть самая важная бумага из всех. Что посчитано, то мы как-нибудь поправим. А задавят людей тем, чего не считал никто, потому что оно не было поручено никому.
* * *
Лампы внесли в пятом часу. Чай, поданный к трём, я так и не тронул, и на поверхности стояла плёнка. Снег за окнами перестал.
Приказ я написал сам. В двух видах.
Первый — в Москву, дяде. Имена, предметы, срок первого марта. В конце — прямо, чтобы не искал второго дна: полномочий генерал-губернатора приказ не убавляет. Счёты идут ко мне оба. Порознь.
Второй — по министерству двора. Его я отдал графу из рук в руки.
В седьмом часу принесли записку от Свешникова. Утром я велел ему посчитать простой.
Он посчитал.
Неустойка по девяти подрядам. Простой возчиков. Лес, за хранение которого платят посуточно. Выходило по девятьсот с лишним рублей в день. Если стоять до первого марта — около девятнадцати тысяч.
Внизу он приписал, откуда эти деньги. Из воздуха они не берутся ни в одно царствование.
Из урезанной сметы двора.
Из той самой, из которой в январе я обещал школы.
Девятнадцать тысяч.
Полторы школы. С учителем и дровами на два года.
Не прошло и суток. Я уже платил — и платил тем, чем гордился накануне.
Заплатить было надо. Я заплатил. Это как раз оказалось нетрудно.
Трудное лежало в другом.
С нынешнего дня я не мог отменить гулянье. Отменив, я объявил бы, что боюсь. А ежели государь боится народа, значит, народа есть чего бояться. Такой слух в Москве стоит дороже всякой неустойки.
Стало быть, они придут. Все. При любом исходе моих расчётов.
Вопрос теперь не в том, пускать или не пускать. Вопрос — сойдётся или не сойдётся.
Я убрал записку в тетрадь.
В половине девятого подали вторую депешу из Москвы.
Дядя писал коротко. Три строки.
Имена принимал. Срок принимал. Промеры по снегу обещал начать на будущей неделе.
А в конце стояло:
«Ежели счёт двора и счёт полиции не сойдутся, благоволите заранее указать, чей из них считать верным и кто отвечает за последствия. Без сего распоряжение неисполнимо».
Я дочитал и положил листок поверх чертежа. Как раз на ту кривую линию, которую утром провёл карандашом.
Дежурный ждал у двери.
— Ответ будет утром, — сказал я.
Ответа у меня не было ни утром, ни через неделю. Дядя задал единственный вопрос, на котором всё это дело могло сломаться, и задал его первым.
Глава 2
Первое мая
Три ответа в Москву я написал ночью, жаль все порвал.
В первом верным считался счёт двора. Прочитав такую бумагу, московская полиция перестала бы считать вовсе: зачем считать, если наперёд объявлено, что твой счёт хуже.
Во втором верным считался счёт московский. Тогда переставал считать двор, и с тем же основанием.
Третий был самый честный и самый пустой: при расхождении представлять оба счёта мне. То есть решение — это я. Я, который не знает ни ширины выходов, ни числа поездов, ни того, сколько человек проходит в ворота за минуту.
Клочки я сгрёб в корзину и велел подать чаю.
Витте приехал к одиннадцати.
Он приехал с одной папкой, и по одной этой папке было видно, чем он считает нынешний разговор: восьмого февраля он привёз две, а нынче взял только ту, где лежали бумаги к подписи. Дело, по его понятию, было кончено. Оставались подробности, а подробности — его.
Пальто он снял внизу, поздоровался и через полторы минуты уже стоял у окна, потому что сидеть, говоря о деле, он не умел вовсе.
— Ваше величество, я привёз расчёт по срокам, о котором вы просили, и записку о запасе. Обе бумаги короткие.
— Положите. Я прочту. — Я подвинул к себе чернильницу и не стал раскрывать папку. — Сергей Юльевич.
— Извольте.
— Кто на этом проиграет?
Он повернулся от окна.
Я знал за ним привычку отвечать сразу, ещё до того, как соберётся мысль, — он думал вслух и не стеснялся этого, и мысль у него собиралась на ходу. Тут он молчал секунды четыре.
— Вы спрашиваете о людях или о сословиях?
— О людях. Сословия я и сам могу назвать неверно.
Он подошёл к столу, взял из моей чернильницы карандаш, чего ему никто не разрешал, и стал говорить, отмечая на своей же промокашке короткие чёрточки, — по чёрточке на человека.
— Проигрывает тот, кто занимал бумажными, а отдавать станет твёрдыми. Помещик, заложивший имение. Ссуду он брал, когда рубль был дёшев, платить по ней будет, когда рубль подорожает; на бумаге долг тот же, а хлеба, чтобы его покрыть, надобно больше.
Вторая чёрточка легла рядом с первой.
— Тот, кто продаёт хлеб за границу. При падающем рубле он получал золотом, а платил внутри бумажками, и разница эта много лет была ему прибавкой, о которой он не хлопотал и которой не заработал. Твёрдый рубль отнимает её начисто.
Третью он поставил в стороне и с явным удовольствием: игрок на курсе.
Четвёртую — под чертой: казна, и на первые годы.
— И заметьте, ваше величество, первые двое — это одни и те же люди. Помещик, у которого имение в залоге и хлеб на вывоз. Их не так много, но они сидят в каждом губернском собрании, они венчали и хоронили ваших предков, и они умеют говорить о разорении дворянства так, что слушать больно.
Против меня, стало быть, поднимется не биржа и не заграница, а губернские собрания и половина моего же двора, и поднимутся они не завтра, а через полтора года, когда я буду в Москве и занят другим.
— Напишите мне это.
Он положил карандаш на промокашку.
— Не напишу.
— Отчего?
— Оттого, ваше величество, что вы просите у меня список моих врагов, составленный