Колхоз имени будущего 1: Механизатор широкого профиля - Арсений Громов
Он пошёл к воротам и от ворот сказал, не оборачиваясь:
— Носи. Оно тяжелее, чем кажется.
Больше мы с Акимом Прохоровичем ни разу за весь тот год не говорили ни о чём, кроме нарядов, и он ещё три с половиной года ходил трактористом в третьей бригаде, и работал хорошо, и не сделал мне ни одной подлости, из чего я заключаю, что он был человек лучше меня.
Через неделю по МТС пошёл разговор.
Разговор был короткий и никем вслух не произнесённый: что Ветлугин на комиссии остановился ровно там, где ему было выгодно, и что своего он покрыл.
Возразить на это, товарищи, было нечего.
Я действительно остановился там, где мне было выгодно. И своего действительно покрыл. А то, что человек этот таскал горючее по большей части не для себя, — обстоятельство, которое в акте не пишется и в разговоре не помогает.
Репутация у меня после того октября сделалась другая, и почувствовал я перемену не сразу, а по мелочам. Первой была самая незначительная: в мастерской при мне перестали замолкать.
До комиссии я был выскочка, которого держит директор, и при таком человеке разговор сворачивают. После комиссии я стал человеком, который умеет считать и своих не сдаёт, и при таком человеке разговор продолжают, а иногда и начинают. Для работы это, если разбираться, много лучше. Для всего остального много хуже, потому что за такую репутацию платят вперёд и наличными, а счёт приносят потом и не тебе.
Тот, кто своих не сдаёт, рано или поздно оказывается должен всем своим сразу.
Глава 18
«Райком»
В Осташине я до седьмого ноября бывал только по делу и потому не бывал вовсе.
За четыре месяца я побывал в нём раз двенадцать: на складе, в кассе, в кузнице, в райфинотделе, на приёмном пункте и ещё в конторе МТС, которая стоит на самом краю. Всё это лежит по краям, и человек, ездящий в район за деталью, знает дорогу от въезда до нужной двери и обратно, а что там между дверьми — не знает и не задумывается.
Седьмого ноября район открылся мне целиком, и открылся по единственной причине: в этот день он весь вышел на улицу.
Демонстрация в райцентре — вещь, о которой стоит рассказать подробнее, чем она того заслуживает.
Собирались к десяти у школы. Шли по главной улице до площади перед райисполкомом, где стояла трибуна, сколоченная из досок и обтянутая кумачом, и на трибуне стояло человек восемь.
Колонн было шесть: райисполком с райкомом, школа, больница, промкомбинат, МТС и колхоз «Заря» — тот единственный колхоз, который стоит прямо в райцентре и потому ходит на демонстрации, тогда как остальные двадцать восемь в этот день доят коров.
Мы стояли за промкомбинатом. Впереди несли два портрета и транспарант, а сзади шёл духовой оркестр из четырёх человек, и оркестр этот играл одно и то же с перерывами по три минуты, и к концу площади уже никто не понимал, где он остановился в прошлый раз.
Народу на улице было тысячи полторы: для Осташина это всё население и ещё приезжие. Стояли, между прочим, хорошо. Морозец был лёгкий, снег в тот год выпал рано и лежал чистый, бабы были в платках понаряднее, ребятишки лазали по забору у школы, и с трибуны говорили про подъём сельского хозяйства и про решения сентябрьского пленума, и говорили это в третий раз за два месяца, и всякий раз слушали.
Слушали, если разобраться, не речь. Слушали цифру. С трибуны в этот день впервые за много лет назвали цифру заготовительных цен, и когда сказали про скот, по колоннам прошёл тот особый гул, который в деревне означает не одобрение, а проверку: каждый сверял со своим.
После демонстрации все пошли в чайную.
Чайная в Осташине — заведение на двенадцать столов, с буфетом, где стоят три сорта конфет и водка в разлив, и в обыкновенный день там сидят четверо: шофёры и командированные. Седьмого ноября туда набилось человек восемьдесят, и стояли в дверях, и пар шёл, как в бане.
Район в тот день единственный раз за весь год встал передо мной целиком.
За одним столом сидели наш Гречко и директор соседней, Никольской МТС, и спорили про зимний ремонт, и спор у них шёл на цифрах, и было ясно, что оба говорят правду и оба привирают на четверть. За другим — трое председателей колхозов, из которых один был Кобылин, и они ни о чём не спорили, а слушали четвёртого, приезжего. У окна сидел агроном Гринберг, один, с чаем и с книжкой, и ботинки у него были чищены даже седьмого ноября.
За третьим столом, у самой двери, где дует, сидели восемь человек с промкомбината и пели, и пели они хорошо, потому что промкомбинат — это в основном женщины, а женщины в Осташине поют лучше, чем делают всё остальное.
Тут мне и открылась простая вещь, до которой сам бы я не додумался.
Район — это не двадцать девять колхозов, шесть МТС и цифры в сводке. Район — это восемьдесят человек, которые все друг друга знают в лицо и все друг про друга помнят лишнее. Кобылин помнит, кто у кого в тридцать девятом брал лошадь. Дудник помнит, кто в сорок седьмом привёз ему мокрое зерно и сказал, что сухое. Гречко помнит про всех, потому что через его мастерскую за семь лет прошли все.
И всякая бумага, которую они друг про друга пишут, ложится поверх этой памяти, а вовсе не на чистое место, и потому у двух разных людей тот же лист читается по-разному.
Работать в таком районе бумагой можно.
Только надо помнить, что читают её люди, которые сидят по восемьдесят человек в одной чайной раз в году и всё остальное время знают друг про друга всё.
Проходя мимо окна, я поздоровался с Гринбергом.
Он оторвался от книжки, узнал меня и показал на свободный стул, чего я не ожидал вовсе.
— Садитесь, Егор Кузьмич. Только ненадолго: я к трём уезжаю.
— Илья Аронович, вы ведь сюда не за чаем.
— Разумеется, нет. — Он закрыл книжку, заложив пальцем. — Я сюда приезжаю раз в год именно седьмого ноября, потому что это единственный день, когда двадцать девять председателей находятся