Перелом - Арсений Громов
— Понял! — выдохнул Тимоша, копотью по лицу, и потащил раненого к пункту.
Они работали часа три на разбитом узле, пока не вывезли всех, кого можно было вывезти, и не уложили рядком тех, кого нельзя. Корнев оперировал прямо там, у насыпи, в выемке, на расстеленном брезенте, при свете занимающегося дня и зарева горящих цистерн, — резал, перетягивал, ставил клапан на пробитую осколком грудь, чтоб человек не задохнулся собственным воздухом, и тот, кому он этот клапан поставил, через минуту задышал ровнее, и Тимоша, державший раненого, смотрел на это как на чудо.
— Это не чудо, — сказал ему Корнев, не отрываясь от работы. — Это знание. Пробитая грудь засасывает воздух в плевру, лёгкое спадается, человек тонет без воды. Залепи дырку с одного края клапаном — воздух выходит при выдохе, а назад не идёт. И лёгкое расправляется. Запомнил?
— Запомнил, — выдохнул Тимоша. — На всю жизнь запомнил.
— Вот и хорошо. Знание, брат, не сгорает и не тонет. Его, единственное, у человека не отнять. — Корнев закончил, выпрямился, отёр лоб запястьем, оставив бурую полосу. — Учись. Может, ты этим клапаном кому-то батю и убережёшь. Как хотел.
Тимоша посмотрел на него — и Корнев увидел в его глазах то самое, что когда-то загорелось в глазах Нины и Кости Журавлёва: жадную, всё впитывающую готовность. Огонёк, что перейдёт от свечи к свече. И подумал коротко: вот и ещё одна свеча зажглась. Чтоб осталось.
Из медсанбатовских в тот раз не потеряли никого — пронесло. А вот в эшелоне потери были: бомба накрыла теплушку с пополнением соседнего полка, и оттуда Корнев вытаскивал тяжёлых, и не всех вытащил. Двое умерли у него на брезенте, под утренним небом, не доехав до своей войны, погибнув на путях, так и не выстрелив ни разу. Корнев узнал их имена у уцелевших земляков — записал. Рядовой Кудинов, рядовой Сабиров. Из маршевой роты. Девятнадцать и двадцать лет. В список, в коленкоровую тетрадь, в память.
— Даже до фронта не доехали, — глухо сказал Гордеев, помогавший таскать. — Обидно как, доктор. Хоть бы повоевать дали.
— Война не спрашивает, обидно или нет, — сказал Корнев, пряча тетрадь. — Она и в тылу достаёт, и на путях. Везде достаёт. — Он посмотрел на запад, куда ушли «штуки». — Это, Степан Игнатьич, ещё цветочки. Это нас только пощупали по дороге. Ягодки впереди.
* * *
Через сутки после разбитого узла эшелон выгрузился — и Корнев впервые увидел степь.
Не ту степь, что в книгах, — настоящую, июньскую уже, потому что дорога и стоянки съели май: до края земли разлитую под огромным небом равнину, всхолмлённую пологими увалами, в высоких хлебах, в балках, заросших по дну вербой и тёрном, в редких сёлах с белёными хатами и колодезными журавлями. После смоленских лесов, в которых он провоевал полтора года и где каждый бой был боем за опушку, за высотку, за деревню в три двора, эта ширь ошеломляла. Здесь было видно на десять вёрст. Здесь негде было спрятаться. Здесь, понял Корнев всем телом, и будет та самая танковая драка, какой не видел свет, — потому что только тут, в этих хлебах, под этим небом, и могут развернуться тысячи машин.
Их вывели в глубокий тыл за изгибом фронта — в резерв. Корнев знал, как это называется по большому счёту, по учебникам, которые читал в той жизни: стратегический резерв, врытый в землю позади дуги, чтобы, когда немец прогрызёт первые рубежи и выдохнется, обрушиться на него свежими силами и погнать. Целый фронт стоял тут, в степи, в резерве, — армии, корпуса, тысячи орудий и танков, — и ждал своего часа. И дивизия Корнева встала в этот резерв, и начала зарываться в землю, и потянулись недели ожидания.
Странные это были недели. Тыл — а не тыл. Тихо — а воздух звенел от напряжения, как перетянутая струна. Все знали: будет. Не знали — когда и как, но знали — будет, и скоро, и страшно. Немец на той стороне дуги тоже копил — это чувствовалось, об этом говорила разведка, об этом шептались. Две силы, два кулака сходились над степью, и степь замерла в предчувствии.
Корнев готовил медсанбат к этому предчувствию по-своему — так, будто уже видел грядущий поток. Он добился, чтобы развернули не один, а несколько пунктов, эшелонированных в глубину; распределил людей; гонял молодых до изнеможения; выбивал у начальства всё, что мог выбить, — перевязочное, кровь, инструмент. Особенно — кровь. Он знал, что в грядущем потоке решать будет она: переливание, восполнение кровопотери, противошок. И он бился за каждый ящик консервированной крови, за каждую систему для переливания, ругался с интендантами, писал рапорты, доходил до армейского хирурга — и выбивал.
— Доктор, — сказал ему как-то армейский хирург, пожилой, измотанный, но толковый, выслушав очередное корневское требование. — Вы запасаетесь так, будто к вам одному свезут всех раненых фронта. Угомонитесь. Будет вам кровь, будет инструмент. Не на войне же впервой.
— Запасаюсь, — сказал Корнев. — Потому что будет такой поток, какого не было. Помяните моё слово. Лучше пусть останется лишнее, чем не хватит в самый час. Лишнее я верну. А не хватит — людей не верну.
Армейский хирург посмотрел на него — пристально, с тем выражением, с каким на Корнева смотрели все, кто подходил близко.
— Говорят про вас разное, Корнев, — сказал он медленно. — Будто вы загодя знаете. Будто у вас чутьё нечеловеческое. — Он усмехнулся. — Не знаю, правда ли. Но запасаться вам разрешаю. Чутью вашему — верю. У нас, у военных хирургов, тоже бывает чутьё. И моё мне говорит, что вы зря шуметь не станете.
И дал кровь. И инструмент. И Корнев свёз всё это в свои пункты, и складировал, и проверял по три раза, и не находил покоя, потому что знал — в той коленкоровой тетради, в той памяти на восемьдесят лет вперёд, — что идёт. Знал число. Пятое июля. Знал, что в ночь на пятое наша артиллерия ударит первой, упреждая, по немецким изготовившимся войскам, — была такая дерзкая, выверенная по разведданным контрподготовка. Знал, что с рассвета пятого немец всё равно пойдёт — и начнётся то, ради чего сюда свезли всё.
В короткие