Половодье в городе - Александр Васильевич Малышев
В тот вечер родители Нади ушли к знакомым, у которых была своя баня по-белому, Валера тоже отсутствовал, может, заночевал в какой-нибудь деревне. Надя была дома одна и лежала на русской печи, отогревалась. Я не мог даже поздороваться с ней нормально: у меня зуб на зуб не попадал, нахолодавший лоб ныл, а колен я вовсе не чувствовал — ну, как не мои!
— Назябся? — спросила Надя, отводя ситцевую занавеску и глядя на меня сверху. — Иди сюда, грейся.
Я по лесенке влез к ней, прилег на кирпичи, покрытые старыми одеялами. Кирпичи были горячие, это чувствовалось и сквозь одеяла. От густого, сухого тепла, покоя и уюта я размяк, впал в блаженную дремоту. Мне было тепло, хорошо, Надя рядом, я ощущал ее дыхание на своей щеке, был счастлив и медленно, сладко таял от этого счастья, точно сосулька на весеннем солнышке. Не помню, сколько это длилось — может, час, а может, пять минут. Потом все во мне как бы прояснело. Я близко-близко увидел губы Нади, первый раз так вот отчетливо, подробно. Верхняя была приподнята, а нижняя округло отходила книзу. Они напомнили весенний, только начавший раскрываться цветок и слегка выдавались вперед, казалось, или хотели поцеловать, или ждали поцелуя.
Я приподнялся на локте, обнял Надю и припал губами к ее губам. Она было напряглась вся, мотнула головой, но я вновь нашел ее губы и еще крепче, дольше припал к ним. И она сразу, вдруг уступила, ослабела вся, сделалась податливой, мягкой. Я горячо целовал ее в губы, в шею, в полуоголенное плечо, в глаза, такие темные, влажные, с мягкими вздрагивающими ресницами. Не помню, сколько это длилось: я потерял всякое представление о времени да и о самом себе. Помню, руки Нади обвили мои плечи и стягивались все туже; помню, что сама она, не сдерживаясь, торопливо, жадно целовала меня в губы, в висок, даже руки мои — и те целовала.
Я не заметил, когда она заплакала. Почувствовал соленое на губах, удивился, откуда это, и, еще продолжая целовать ее, догадался. Все лицо ее было зареванное, все — в слезах. Я приподнялся над ней, поглядел растерянно, потом заговорил:
— Ты плачешь, да? — Она не ответила. — Я тебя обидел, да? — Она заплакала еще горше и без единого звука, хоть бы всхлипнула. — Что-то случилось, да?
Все благодарное, счастливое во мне съеживалось, обмирало, а беспомощные и — я знал — ненужные вопросы так и повисали над нами, под смуглым потолком, словно облачка табачного дыма. Я легонько, нетерпеливо встряхнул ее за плечо.
— Ну, что с тобой, Надя!
— Ничего, — произнесла она, наконец, и крепко зажмурилась, выжимая из-под слипшихся ресниц не вытекшие слезы. — Ничего. Сейчас, — она прерывисто вздохнула, — пройдет. Сейчас я… успокоюсь… Не обращай внимания…
Легко сказать — не обращай внимания. Ну, как не обращать, если девушка плачет?
Надя вытерла слезы, прикрыла полой халатика оголившееся круглое колено. На мой вопрос она так и не ответила, а повторять я не решался — это значило бы и самому признать, и ей признаться, что я не понимаю ее. Сделать вид, что понимаю? Или подумать? Может, я, сам того не ведая, сделал ей больно или обидел? Но нет, разве можно обидеть лаской? Чушь какая-то…
В доме было тихо, лишь на кухне комариком зудело радио. Прежде я любил такие минуты наедине, жалел, что их мало, но сейчас они мне были в тягость. Я не знал, что делать, о чем говорить и просто лежал рядом, машинально перебирая ее покорные, точно неживые пальцы.
Но тут пришли родители Нади, распаренные, краснолицые, навеселе.
— Никак, гость у нас? — спросила Капитолина Николаевна, заметив в прихожей мое пальто, ушанку и сапоги. — И где же это он?
Алексей Иванович, вытягиваясь, заглянул на печку, и глаза у него сделались холодными, а в лице проявилось что-то лисье.
— Во-он, где голубки устроились, — затянул он, обнажая мелкие вставные зубы. — Глядите, не перегрейтесь, а то головки заболят.
— Он озяб сильно… — сказала Надя, как бы оправдываясь, сконфуженно завозилась, попятилась с печи.
— Ну-ну, я так и думал…
— Ты бы хоть чай к нашему приходу вскипятила, — попрекнула дочь Капитолина Николаевна.
— Я сейчас, — ответила Надя, отворачиваясь, приглаживая волосы обеими руками, и прошла быстро за печку.
— То-то вот — сейчас. Сейчас через час. Прежде надо было позаботиться…
И я слез с печи, ничего другого не оставалось, слез и начал собираться: натянул сапоги, снял пальто с вешалки. Не знаю, как объяснить, но я понял — родители Нади хотят, чтобы я ушел. Кроме того, я чувствовал себя виноватым, точно поймали меня на нехорошем чем-то.
— До свидания, — сказал я.
— Счастливо дойти, — отозвалась Капитолина Николаевна. Она сидела у стола, вытирая распаренное лицо носовым платком, и взглянула на меня мельком, вскользь. — Ужинать, наверно, не будем? — повернулась она к мужу. — Али как?
— Да сыты, наугощались. Разве чай только. Самим бы баньку сладить или, на худой конец, ванну. Раиска-то рожать сюда приедет и первый год с дитем у нас поживет, так ведь?
Надя все не показывалась из-за печки. Слышно было, как вода льется в чайник, Надя черпала ее ковшом из ведра.
Я вышел в темные скрипучие сени, ощупью добрался до наружной двери, она была не заперта. Я постоял, подождал, хоть и знал наверняка, что жду напрасно. Там, в жилой части дома, слышались неясные голоса, шаги, все это в отдалении, за стеной, равнодушное ко мне, неведомое, словно я не только что вышел из дома в сени, а явился с улицы и вот — стою в сенях, не решаясь войти.
Нади я так и не дождался.
…Пять минут ходьбы по Вокзальной улице или три — через мостик возле базара и двор кинотеатра с проломом в заборе, который, сколько его ни заделывали, восстанавливался вновь и вновь; десять минут — по шпалам,