В стране синеокой - Николай Елисеевич Шундик
И вдруг заныло свое, казалось бы, отболевшее. Тоской повеяло от вечерней тишины, от грачиных гнезд.
Представились глаза Ирины, неподвижно глядящие на такой вот закат, полные тоски, недоумения, грешной вины. Она все-таки приехала, его Ирина. Через полгода после их разрыва, наговорила в слезах о Боголюбове с три короба: и что он оказался деспотом, бабником, эгоистом, и что она возненавидела его до гробовой доски. Но через месяц приехал и Боголюбов, остановился в гостинице. Сказала об этом сама Ирина.
— Евгений, он здесь.
— Боголюбов?
— Да.
— За тобой?
— Да.
— Уедешь?
Ирина плакала, бесконечно виноватая, снедаемая ненавистью к самой себе. Как она похудела, сожгла себя.
— Ну так что же, уедешь?
— Да.
Браташ долго молчал, будто надеялся: Ирина одумается, найдет то единственное слово, которое все еще поправит. Не дождался. И тогда он рванулся к двери, словно был намерен вышибить ее. У самого порога остановился.
— Ну вот что — уезжай! Да только теперь навсегда. Не испытывай меня больше...
— Прости, — обессиленно сказала Ирина. — Не могу понять, ну почему, почему я должна уйти к этому извергу?..
А через два года женился Браташ на актрисе драматического театра Тамаре Ясинской. Он знал, на что шел, понимал, что эту женщину растлил духовно утонченный пошляк и циник Вениамин Красавин и ее надо лечить, и, кто знает, под силу ли это ему; но что-то заставило его очертя голову пойти навстречу Ясинской и сразу же начать изнурительное сражение с ней за нее же.
«Я сниму с тебя мутные очки и научу смотреть на мир светлее», — с какой-то яростной надеждой говорил он Ясинской. «Смотри, сам не надень эти очки!» — отвечала она. Но случалось, что Тамара умоляла Браташа: «Убеди, внуши мне, что мир устроен совсем иначе». Желая найти хоть малейшую точку опоры, Ясинская сказала однажды Браташу: «Вот ты Есениным бредишь. А помнишь, что он написал Галине Бениславской? «Может быть, в мире все мираж, и мы только кажемся друг другу. Ради бога, не будьте миражем Вы. Это моя последняя ставка, и самая глубокая». Вот и я о тебе так думаю. Не будь, Евгений, миражем».
И вдруг без всякого перехода вскочила на тахту в пижаме, выкинула одно, другое коленце из какого-то модного танца. И уже не узнать Тамару. Не задумчивая, а взбалмошная и, главное, развязно-циничная. «Ну тебя к черту, Браташ, с твоим Есениным! Лучше давай целоваться. Он-то на своем коротком веку, кажется, вдоволь нацеловался!»
Браташа покоробило. Тамара заметила это. «Понимаю. Есть святые вещи, прости, Евгений».
Так это начиналось.
Еще не далее, как позавчера, обедал Браташ с женой в ресторане. Тамара привыкла к тому, что на нее все обращают внимание, особенно мужчины, и чувствовала себя в такие минуты едва ли не прекрасной принцессой, а в этот раз вдруг потемнела лицом, попросила сигарету; глубоко затянулась, зло оглядывая зал; сигарета слегка дрожала, зажатая меж двух пальчиков ее такой хрупкой изящной руки на отлете.
— Понимаешь, Браташ, раньше я на седьмом небе была от внимания к себе. Потом приметила... глядят на меня мужчины точно так же и там, где понятия не имеют, что я довольно известная актриса.
— Что ж тут удивительного, — возразил Браташ. — Артистичность твоя сама за себя говорит, не обязательно видеть тебя на сцене...
— Так они, сволочи, как-то вожделенно на меня глядят! — Тамара возмущенно пристукнула кулачком по столу, оглянулась — не подумали бы, что тут происходит скандал. — А что, если это именно та артистичность, какой обладают просто публичные девки?
— Ну, знаешь!
— И что мерзко, когда-то я любила подавать надежды. Распалю иного идиота до белого каления, а потом не знаю, как и отбрить его, чтоб проваливал на все четыре стороны. — Отодвинула рюмку с вином. — Нет, это не артистичность, Браташ. Знаешь, какой мне надо было бы уродиться? Вот вошла бы я в этот шалман, как тень, совсем невзрачная женщина. Никто из этих красавчиков даже не глянул бы на меня. А на сцене... господи, что произошло с Тамарой Ясинской на сцене! Царица! Королева! Умри — не догадаешься, что это и есть то самое с виду невзрачное существо. Э, давай выпьем за любовь! Ну, а ты, Браташ, меня любишь?
Как он ей ответил? Улыбнулся — и все. Грустно улыбнулся. И Тамара отозвалась грустной улыбкой, тихо сказала:
— Запомнилась мне твоя сказка, это когда ты впервые решил озадачить меня, проще говоря, «охмурить».
— Именно охмурить, — шутливо согласился Браташ.
— Сказка о стране синеокой, о клене есенинском, Русь стерегущем. И так получилось все таинственно у тебя, поэтично, что я вдруг почувствовала, как глядят на меня сквозь листву клена глаза Есенина. Это было как гипноз, Евгений, как наваждение...
— Все дело в Есенине...
— А ночью, когда я одна, мне страшно. Черный человек чудится...
— Ну вот еще!
— Ты прав, в драме о Есенине черный человек — главный враг поэта. Роль без слов. Поэт насмерть сражается с черным человеком и гибнет...
Тамара с таинственным видом подняла палец, тихо сказала:
— Во мне тоже сидит мой черный человек. И я тоже могу...
— Такими вещами не шутят, — не дал договорить Браташ.
И вот сейчас он смотрел на вечернюю рощу, на которую, быть может, когда-то смотрел и Есенин, и повторял: «Такими вещами не шутят. Да, да, не шутят».
И это уже относилось к нему самому, к тому, что он, видите ли, носит в своем портфеле рукопись, которую осмеливается иногда называть драмой о Есенине. И неловко было Браташу, будто чувствовал позади себя беспощадного в своей ироничности соглядатая, которому все известно, а главное, понятно, насколько автор так называемой драмы если не нагл в своих невежественных притязаниях, то чудовищно наивен и насколько он несостоятелен.
Браташ вытащил папку из портфеля, нашел письмо Габриэль Мармион. Женщина эта учила Есенина в его заграничных путешествиях английскому языку. Тамара Ясинская знала письмо наизусть. «Я буду играть Габриэль Мармион! Ведь она любила Есенина. Тут