Огненный 1944 - Роман Смирнов
Не от страха. Страх прошёл вместе с боем, страху во время работы места нет. Повело от усталости, от той тяжёлой, глухой, отнимающей руки и ноги усталости, которая приходит, когда отпускает воля, три года державшая тебя в кулаке. Он сидел, руки мелко, стыдно дрожали, и он смотрел на воронку, где было второе орудие. Час назад там были живые люди, и он знал их всех по именам. Теперь была воронка да тошный запах толу.
Белозёров подошёл, сел рядом, тоже чёрный, тоже с трясущимися руками, протянул кисет.
— Живой, — сказал он не то вопросом, не то утверждением.
— Живой, — отозвался Яков.
Помолчали, свернули, закурили. Дым был горек и сладок разом, и это было хорошо, это возвращало к жизни.
— Второе всё, — сказал Белозёров. — Расчёт весь. Прямое.
— Знаю.
Помолчали. Свернули ещё, помянули убитых не чокаясь, глотнув из фляги, и это было всё, что они могли для них сделать, живые для мёртвых. Помянуть да работать дальше.
Над степью догорал закат, красный, зимний, и по красному тянулись на запад, домой, наши бомбардировщики, отбомбившиеся, поредевшие, но идущие. Яков смотрел им вслед и думал устало, что вот прошёл ещё один день огромной войны, страшный день, дорогой день. А таких дней ещё будет и будет, покуда не кончится. И кончится ли она когда-нибудь вообще, эта война, он уже не знал. Знал только, что завтра снова вставать затемно, снова считать, снова вести свои стволы вперёд, к Кировограду, к следующей высоте, к следующей воронке, к следующему имени, которое нельзя забыть.
А за тысячу вёрст от него, в ту же ночь, в тёплом и тихом кабинете, человек, которого он звал отцом и не знал, что тот ему больше не отец, читал вечернюю сводку. И в сводке этой, среди сотен строк, была одна: за день боёв на кировоградском направлении наши войска, преодолевая сопротивление, продвинулись на четыре-шесть километров. Потери уточняются. И за этой ровной, спокойной, ничего не говорящей строкой стояла и чёрная стена немецкого вала, и воронка на месте второго орудия, и убитый расчёт, и седой от копоти Яков на станине, но всего этого в строке не было, не могло быть, и человек в кабинете, проводя по строке карандашом, не знал и не мог знать, что сын его сегодня был на волосок, и уцелел, и сидит сейчас там, в стылой лощине, живой. Знал бы, может, впервые за всю войну дрогнула бы рука. Но он не знал. И вёл карандаш дальше, вниз по сводке, к следующему направлению, к следующей строке, к следующим чужим сыновьям.
Глава 10
Сухое вино
Пароход пришёл в Сан-Ремо к полудню, и Аллен Даллес, сойдя по трапу на горячий камень набережной, первым делом снял шляпу и подставил лицо солнцу, которого не видел всю эту сырую европейскую зиму.
Война сюда не дошла. Это было первое, что поражало человека, приехавшего с севера, из-за туч, из мокрых нейтральных столиц, где даже в тишине висело предчувствие беды. Здесь беды не было. Здесь была Ривьера, та самая, довоенная, с пальмами вдоль променада, с полосатыми маркизами кафе, с водой немыслимой, открыточной синевы, и над всем этим стоял ленивый, сытый покой страны, которая войну не проигрывала, а выигрывала, и потому могла позволить себе не замечать её вовсе. По набережной гуляли дамы под зонтиками. Официанты в белом разносили на террасах мороженое. Мальчишка-газетчик выкрикивал что-то бравурное про новые победы флота в Средиземном море, про адмирала, потопившего очередной британский караван, и прохожие покупали газету не с тревогой, а с удовольствием, как покупают приятную новость к хорошему кофе.
Даллес усмехнулся про себя. Вот что значит быть на стороне, которая берёт верх. Итальянцы, эти вечные неудачники прошлых войн, битые всеми кому не лень, теперь, под твёрдой рукой нового человека в Берлине, вдруг оказались победителями, и это шло им, как идёт загар, и они грелись в непривычной роли, жмурясь от удовольствия.
Его никто не встречал у трапа с оркестром, и слава богу. Он приехал не послом. Послов не было, потому что не было и войны между его страной и той, чьи корабли топили сейчас британцев за этим синим горизонтом. Америка и Германия не воевали. Странное, вывихнутое, ни на что не похожее положение: не союзники, не враги, а нечто третье, для чего ещё и слова не придумали. Гитлер в сорок первом, тот самый, бесноватый, едва не объявил Штатам войну сгоряча, за компанию с японцами, да не успел, убрали его свои же генералы. А новый, этот холодный Бек, войны Америке объявлять не стал и не станет, потому что он не бесноватый, он умный, и знает, что лишний враг за океаном ему ни к чему. Вот и вышло: японцы с американцами дерутся насмерть на Тихом океане, а немцы с американцами — нет. Смотрят друг на друга через Атлантику и молчат. И в этом молчании, если правильно к нему прислушаться, можно было расслышать много интересного. Слушать Даллес и приехал.
Официально он был здесь никто — частное лицо, американский адвокат на отдыхе, из тех, что и в войну умудряются кататься по нейтральным да союзным берегам, оформляя дела своих клиентов. Никто не мог придраться. Паспорт в порядке, виза в порядке, чемодан с хорошими рубашками и коробкой сигар. Неофициально же он был личным ухом президента в Европе, человеком, которому Рузвельт доверял слушать то, чего не полагалось слышать государственному департаменту, и делать то, за что государственный департамент потом с чистой совестью открестится.
Он сел за столик на террасе отеля, заказал белого вина, местного, сухого, и стал ждать, глядя на море.
Вино принесли холодным, в запотевшем бокале, и оно было хорошим, честным, без претензий, как всё здесь. Даллес пил маленькими глотками и думал о деле, ради которого пересёк пол-Европы. Дело было простое и огромное одновременно, из тех, что решают на салфетке за бокалом вина, а расхлёбывает потом весь мир по полвека. И всё в этом деле упиралось в русских.
Он, Даллес, не любил немцев, вернее, не любил ту истерическую, факельную, крикливую Германию, что была при бесноватом. Но новая Германия, бековская, ему, пожалуй, даже нравилась. В ней был порядок без надрыва, сила без визга, холодный расчёт вместо мистики крови. С такой Германией можно было иметь дело. Более того,