Майор: Сорокапятка 3 - Андрей Вершинин
Посмотрел на Ковалёва. На его погоны. На ромб на рукаве — чёрный, с красным кантом, со скрещёнными стволами. Знак истребительно-противотанковой артиллерии.
Что-то мелькнуло у него в глазах. Узнавание — не человека, а ромба. Профессиональное. Как у немецкого майора под Бобруйском.
Он надел очки. Посмотрел ещё раз — уже через стёкла, через трещину.
И медленно, с усилием, встал. Выпрямился. Одёрнул шинель. Как встают перед старшим по званию. Даже здесь. Даже в плену.
Ковалёв стоял и смотрел на него.
Он не знал, что сказать. Он думал об этом с января — с той усадьбы, с той книжки. Думал: если встречу — что скажу. И так и не придумал.
Он не сказал ничего.
Он повернулся к переводчику.
— Этого — ко мне, — сказал он. — Вечером. В блиндаж. Под охраной. Скажешь в штабе корпуса — для допроса. Специалист. Противотанкист. Мне надо.
— Есть, — сказал переводчик.
Ковалёв ещё раз посмотрел на Штойбера. Штойбер стоял прямо, в треснувших очках, и смотрел на него.
Потом Ковалёв повернулся и пошёл обратно. По дамбе. Мимо пленных. Мимо разрушенного моста. Мимо дымящегося старого города.
В кармане шинели лежала серая книжка.
Взяли.
Глава 18
Его привели в девятом часу вечера.
Двое автоматчиков из комендантского взвода — один впереди, один сзади. Штойбер шёл между ними, пригнув голову под низкой притолокой блиндажа, в той же грязной шинели, с той же побуревшей повязкой. Очки он держал в руке. Войдя, остановился у порога, выпрямился и надел их.
Блиндаж был немецкий, трофейный, хороший — в три наката, с печкой, со столом из снарядных ящиков, с лампой-коптилкой из гильзы. На столе — чайник, две кружки, хлеб, банка тушёнки. Гапонов накрыл. Ковалёв не просил. Когда спросил, зачем две кружки, старшина пожал плечами:
— Пленный тоже человек, товарищ гвардии подполковник. Чай пьёт.
Переводчик сидел в углу, на нарах, с блокнотом на коленях.
— Автоматчикам — снаружи, — сказал Ковалёв. — У двери.
Автоматчики переглянулись, но вышли. Дверь закрылась.
Штойбер стоял у порога. Смотрел на Ковалёва. На стол. На чайник. На переводчика в углу. Лицо у него было неподвижное — лицо человека, который приготовился ко всему и ничего не ждёт.
— Садитесь, — сказал Ковалёв.
Переводчик перевёл. Штойбер помедлил и сел — на ящик, напротив, прямо, не касаясь спиной стены. Руки положил на колени.
Ковалёв налил чаю в обе кружки. Одну подвинул к нему.
Штойбер посмотрел на кружку. Потом на Ковалёва. Потом снова на кружку. Не взял.
— Скажи ему, — сказал Ковалёв переводчику, — что это не допрос. Мне не нужны его позиции, его часть, его командиры. Война кончается. Мне это всё не нужно.
Переводчик сказал. Штойбер выслушал. Что-то ответил — коротко, сухо.
— Он говорит, — перевёл лейтенант, — что господин подполковник вызвал его для допроса. Так ему сказали. Что он готов отвечать на вопросы в пределах, допустимых конвенцией. Имя, звание, номер.
— Имя, звание я знаю, — сказал Ковалёв. — Номер мне не нужен.
Он полез в карман шинели, висевшей на гвозде. Достал серую книжку. Положил на стол, между кружками. Раскрыл на пункте четвёртом. Развернул к Штойберу.
Штойбер посмотрел на книжку.
Ковалёв видел, как у него меняется лицо. Медленно, как тает лёд. Сначала — непонимание. Потом — узнавание. Он наклонился. Поправил очки. Посмотрел на поля — на свои строчки, свой карандаш, своё подчёркивание. Протянул руку — тонкую, с чернильным пятном на пальце, — и коснулся страницы. Осторожно. Как касаются чего-то, что считали потерянным.
Потом поднял глаза.
И сказал что-то. Тихо. Не переводчику — Ковалёву.
— Он спрашивает, — сказал переводчик, — где вы это нашли.
— В усадьбе. В Польше. В январе. На столике у окна, наверху. Со стопкой уставов и с романом.
Переводчик перевёл.
Штойбер слушал. Потом вдруг — Ковалёв этого не ожидал — коротко, беззвучно засмеялся. Одним дыханием. И покачал головой.
— Он говорит, — перевёл лейтенант, — что роман был плохой. Что он его так и не дочитал. А эту книжку перечитывал много раз. И жалел, что бросил. Когда уходили, была ночь, приказ — за десять минут, он взял только планшет с картами.
— Скажи — я её не отправил в штаб. Оставил себе.
Штойбер выслушал. Посмотрел на Ковалёва внимательно.
— Он спрашивает — почему.
Ковалёв подумал.
— Хотел знать, кто дописал.
Переводчик перевёл. Штойбер долго молчал. Потом взял кружку. Отпил чаю. Поставил. И впервые за весь вечер откинулся спиной на стену.
Разговор пошёл.
Ковалёв потом вспоминал его, как вспоминают хороший разговор с хорошим собеседником, — не словами, а ощущением. Они говорили долго. Часа два, может, три. Коптилка дважды гасла, и Гапонов, стоявший, как оказалось, всё это время за дверью, дважды входил и поправлял фитиль, и приносил ещё чаю, и снова выходил, ни на кого не глядя.
Переводчик переводил. Сначала медленно, запинаясь на технических словах. Потом быстрее. Потом Ковалёв заметил, что лейтенант уже не переводит дословно, а передаёт смысл, и что Штойбер тоже это заметил, и говорит медленнее и проще, чтобы переводчику было легче.
Они говорили о ремесле.
О дистанциях. О бронепробиваемости. О том, как ставить орудие, чтобы оно видело борт танка, идущего на соседа. О ложных позициях, о кинжальном огне, о смене позиций. О том, почему «пантеру» нельзя бить в лоб, а «тигра» можно — с правильной дистанции, правильным снарядом, если повезёт. О том, что немецкие наводчики лучше обучены, а русские — злее. О том, что немецкие пушки точнее, а русские — проще и надёжнее. О зиме, которая одинаково убивает и тех и других.
Штойбер говорил сухо, точно, без лишних слов. Как пишут наставления. Когда что-то было важно, он повторял это дважды. Когда был не уверен — говорил: «так мне кажется». Когда не знал — говорил: «не знаю». Он ни разу не хвастался. Ни разу не соврал — Ковалёв это чувствовал, как чувствуют фальшивую ноту.
И он ни разу не сказал ничего о своей части, о своих позициях, о своих командирах. Ковалёв ни разу не спросил.
Около одиннадцати Штойбер сказал:
— Я хочу рассказать вам одну вещь. Про пункт четвёртый. Почему я написал то, что написал.
Переводчик перевёл. Ковалёв кивнул.
Штойбер помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил — медленнее, чем раньше.
— Летом сорок третьего, — переводил лейтенант, — я был на Восточном