Любимица Жнеца - Афина Шторм
Глава 18
Сарен
— Ты не спишь? — Элсин, как обычно, в своей манере задаёт вопрос, на который и так знает ответ.
Я в медицинском отсеке, потому что здесь нет Теи, а находиться там, где её нет, — это единственная форма самодисциплины, что у меня осталась.
— Я сплю, когда Тея рядом. Не сплю, когда её нет. Понимай как хочешь.
— Я пойму это как истину, — пожимает плечами Элсин, откладывая ступку с мазью. — Разлука начинает сказываться на тебе физически. Ты чувствуешь это: боль, когда она всего в двух палубах от тебя, то, как твоё внимание тянется к ней, словно стрелка компаса. Это не слабость и не безумие. Это связь делает то, для чего и была создана: не даёт двоим истинным подвергать друг друга опасности из-за расстояния и невнимания. — Он впивается в меня своими слабеющими глазами. — А самое опасное — бороться с этим. Связь, принятая лишь наполовину, — худшее из двух зол: есть нужда, но нет ни капли стабильности. Ты застрял на полпути, Сарен, и именно это превращает тебя в того, кем ты боишься стать.
— В собственника, — горько усмехаюсь я. — Я впечатал контрабандиста в стену лишь за то, что он коснулся её руки.
— Тогда перестань морить эту связь голодом, накорми её, и увидишь, как клыки спрячутся обратно. — Элсин произносит это сухо, и я почти смеюсь, что удивляет нас обоих.
После я нахожу Алтею в камбузе и, вместо того чтобы держаться на почтительном расстоянии, сажусь напротив неё с миской той самой невкусной похлёбки, какую едят все, и мы делим трапезу, как двое самых обычных людей. И это самое пугающее из всего, что я делал за последние годы.
— Расскажи о чём-нибудь, чего ты хотела, — прошу я. — До того, как Армстронг научил тебя не хотеть.
Тея задумывается, а после отвечает:
— Дверь, которая запирается изнутри, — вот и всё. Вся моя мечта. Комната, которая принадлежит только мне, с замком, ключ от которого есть только у меня, — где никто не мог бы решать, что со мной делать, пока я сплю. — Она смотрит на похлёбку. — Глупая мечта.
— Это самая неглупая мечта из всех, что я слышал, — заверяю я. И раз уж она поделилась своей мечтой, я делюсь своей, о которой никогда не говорил вслух: — Дети, которые вырезают узоры ради красоты, а не в знак скорби. Поколение, которое не знает вкуса голода. Раньше я думал, что желать такого — значит оскорблять память всех, кто умер, так этого и не дождавшись. — Я кручу миску в руках. — Ты заставляешь меня думать, что всё как раз наоборот.
Алтея тянется через стол и переплетает свои пальцы с моими, и на одну вахту корабль перестаёт казаться местом, где мы просто ждём своей смерти. Он становится домом, в котором двое существ узнают желания друг друга.
И поскольку это так, я позволяю себе — хотя бы на один приём пищи, на один отрезок времени — перестать слушать холодный голос, не умолкающий с момента выхода из релейной комнаты, голос, который знает, что кто-то из тех, кто делит со мной пищу и стол, раз за разом выдаёт нас тьме, и я всё ещё не ведаю, кто именно. Позже я заплачу за эту тишину. Каждый капитан в конце концов платит за каждую минуту покоя. Но на время этой трапезы я решаю, что цена оправдана, и позволяю Тее заполнить собой пустоту, в которой обычно гнездится тревога.
Глава 19
Алтея
Ваша что-то мастерит для меня своими руками, и позже я узнаю, что она не делала ничего подобного ни для кого вот уже десять лет.
Это маленькая вещица — жетон из тёмного металла, не крупнее моего большого пальца, испещрённый вязью из переплетающихся линий на языке ишани, который я не могу прочесть, и одним знакомым мне словом: «семья». На следующей церемонии памяти Ваша вкладывает его мне в ладонь на глазах у всей команды, с той показной суровостью, которой прикрывают нежный жест, будто заранее предупреждая: только попробуй истолковать это двусмысленно.
— Ты держалась до самого конца в реакторном отсеке, — заявляет она, — выхаживала на медицинском этаже тех, кто ещё месяц назад прикончил бы тебя. Ты больше не груз. Клан проголосовал: ты своя. — Она замолкает, а затем добавляет тише, только для меня: — Я потеряла дочь. Давно, во время голода. Разумеется, ты — не она, но ты заполняешь пустоту, о которой я запретила себе думать, а я слишком стара, чтобы и дальше притворяться, будто её нет.
Она крепко сжимает мой кулак с жетоном — всего на миг — и сразу облачается в свою привычную суровость, пока я не успела выдать нас обеих выражением своего лица.
Эта церемония отличается от той, первой, что я видела: обстановка становится менее напряжённой. Жнецы делятся историями, в которых есть не только горе: кто-то пародирует капитана, командовавшего кораблём три срока назад, и ветераны хохочут до слёз; Кэйлис напевает фрагмент старой записи, сбивается, и его тут же поправляют четверо, радуясь, что сумели вспомнить, как всё было на самом деле.
Я рассказываю им о Томасе. Не о том, как умирал мой брат, — смертей и без того достаточно, — а о его жизни: о том, как он каждый раз приберегал для меня краюху хлеба и утверждал, что не голоден; как смеялся, словно смех ничего ему не стоил, в мире, где за всё приходится платить. И восемьдесят Жнецов, которые в самом начале собирались вышвырнуть меня в космос, сидят при свете масляных ламп, слушают, как один человек скорбит по другому, и кивают, потому что скорбь — единственный язык, оказавшийся для нас всех общим.
Сарен наблюдает за происходящим с края помоста, и в его взгляде — отражение моего жетона; будто ему вручили вещь, для которой он не может найти места. Когда собрание заканчивается, капитан подходит ко мне и ничего не говорит, молча берёт меня за руку, переворачивает её ладонью вверх и проводит когтистым пальцем по вырезанному на жетоне слову — удивительно нежно для существа таких размеров.
— Они опередили меня, — тихо произносит Сарен. — Присвоили тебя. А я собирался набраться смелости и сделать это сам. Когда-нибудь.
— Когда-нибудь, — повторяю