Второй шанс для Лекаря. Том 8 - Алексей Аржанов
Смотрел я, затаив дыхание, а потом убрал стекло и поглядел на зрачок издали, в одном красном свете. По краю его темнели тонкие спицы, сходившиеся к середине.
— Мсье Тибо, — сказал я, опуская зеркальце. — Хрусталик у вас начал мутнеть. Оттого вам и двух свечей мало.
Тибо сидел не шевелясь, и я видел, как пальцы его на коленях, те самые, что точат стёкла, медленно сжимаются в кулаки.
— Когда катаракта созреет, я её уколю, — тихо сказал Гааз. — Я, мсье. Своими руками.
В моём времени мутный хрусталик меняют за четверть часа на искусственный, и человек уходит домой на своих ногах. Здесь его сталкивают иглой на дно глаза и видят потом через толстые стёкла, вроде того, что лежало теперь у меня в кармане, да и то не всякий. Обещать Тибо я ничего не стал.
Потом я отдал зеркальце Гаазу и показал, как его держать. Минуты две он водил стеклом, бормоча себе под нос по-немецки, а потом замер.
— Mein Gott… — выдохнул он. — Да ведь это сетчатая оболочка. Живая.
Слепых Гааз приводил по одному и каждого прежде спрашивал, согласен ли. Начал я с отставного солдата, слепого на левый глаз с весны, которому ставили мушки. Зрачок у него, раскрытый беленой, был чистый, а нерв за ним лежал белым плоским пятном, и жилы к нему подходили нитками.
— Мушек ему больше не ставить, — по-русски, с трудом выговаривая слова, сказал Гааз, долго смотревший следом. — Не поможет.
— Значит, не вернётся? — спросил солдат.
— Левый не вернётся, — ответил я. — Правый береги, служивый.
Из остальных шестерых мёртвый нерв нашёлся ещё у двоих, и Гааз в тот же час отменил им кровопускания. У одной старухи головки нерва в обоих глазах вспухли и расплылись краями, и я сказал Гаазу, что беда у неё сидит глубже глаза, в голове. Над тремя последними, у которых за зрачком всё было цело, он думал дольше всего и что-то писал себе в книжку.
Настю я подпустил к зеркальцу последней. Тибо, ещё бледный, сам подставил ей свой глаз, и смотрела она дольше Гааза, а потом села к кенкету и рисовала мелким грифелем, ни разу не подняв головы.
— Отчего оно вверх ногами? — спросила она, протягивая мне лист.
— Стекло переворачивает, — сказал я. — Переверните, и будет как в глазу.
Гааз взял у меня рисунок, долго держал его у лампы и попросил копию себе. Настя пообещала прислать.
Тибо уже укатил на извозчике, а Готье подсаживал Настю в карету, когда Гааз придержал меня у ворот за рукав.
— Вы уезжаете завтра? — спросил он.
— Поутру, в Петербург.
— Тогда пишите мне, коллега. — Гааз говорил быстро, глядя мне в глаза. — Я стану смотреть вашим зеркалом всякий глаз, что ко мне придёт, и записывать. А вы пишите, что видите вы. По-французски, мой русский пока годится только на «болит» и «не болит».
— Пришлю вам из Петербурга зеркало получше и Настины листы, — сказал я. — А вы напишите, что станет с вашей старухой.
— И про вашу Мариинскую пишите. — Он улыбнулся, кажется, в первый раз за весь вечер. — Государыня спрашивает меня о больницах. Ей будет приятно узнать, что её лекари пишут друг другу не одни жалобы.
Мы пожали руки, и на прощание Гааз сунул мне в карман склянку с беленой, чтобы в Петербурге было чем раскрывать зрачки. Когда карета тронулась, я видел в окошко, что он всё ещё стоит у ворот и разглядывает зеркальце у себя на ладони.
Оставалось только разобраться с бароном.
* * *
Домой я вернулся затемно. Двор отцовского дома был забит каретами, в людской шумели чужие кучера, и мать встретила меня на лестнице со свечой.
— Мишенька, — сказала она шёпотом. — Анфиса Карповна человека присылала, пока нас не было. Спрашивала, правда ли, что ты с французами водишься.
— С оптиком, матушка. Он мне зеркальце точил.
— Завтра же ей отпишу, что с оптиком. — Мать вздохнула и перекрестила меня. — Только ведь она и это перескажет по-своему.
Угораздило же пересечься с этой женщиной. Чувствую, теперь обо мне поползут новые слухи. И отнюдь не приятные.
Барона я усадил в отцовском кабинете, закрыл ставни, поставил у него за ухом кенкет, который мать зажигала только при гостях, и велел смотреть мимо меня, в угол. Склянку Гааза я так и не вынул из кармана. От белены и у здоровых колотится сердце, а сердце у барона своевольничало и так.
— Покойника отпевают при свечах, — проворчал барон. — А меня, выходит, в потёмках разглядывают.
— Злитесь, Пётр Кузьмич, — сказал я. — Только головой не вертите.
Жилы у него за зрачком оказались узкими и блестели медью, вроде начищенной проволоки, а на перекрёстах жила пережимала вену, что шла под ней. Кровоизлияний я не нашёл ни в одном глазу, и кружок нерва был чёткий, с ясными краями. Смотрел я долго, сначала правый глаз, потом левый, и барон под конец засопел.
— Ну? — спросил он, когда я опустил зеркальце. — Помру?
— Жилы у вас тугие, но целые, — сказал я. — Злиться можно только в меру, сидя и не за столом с наливкой. Соль по щепоти, как прежде. Всё в порядке, план остаётся прежний. И это — хорошие новости. Плохих нет.
Корня, что сбивает напор крови и что Мейер давал теперь в Мариинской четверым больным, барону я не давал и прежде. Пульс у него от наперстянки и так редкий, а корень делает его ещё реже. Теперь прибавилась и вторая причина. От корня у иных приходит чёрная тоска, такая, что человек перестаёт вставать с постели, а бароново сердце, как я теперь знал, сбивалось именно от тоски и тишины.
Отец всё это время стоял в дверях, сложив руки на груди, и на моё зеркальце глядел, как глядят на ярмарочный фокус.
— А мне? — спросил он вдруг.
Я усадил его на место барона. Жилы у отца оказались оказались ровными и светлыми, ни следа меди, и я сказал ему об этом.
— Складно, — только и ответил он, но, вставая, положил мне ладонь на плечо и подержал.
Выехали мы поутру тремя каретами, с сундуками на крышах. Старшая села в свою спокойную карету, и часы ехали у неё на коленях, завёрнутые в стёганое одеяло. Мать плакала у ворот и всё крестила меня, Павел с Марьей Сергеевной махали с крыльца. Отец же подошёл к самой дверце.
— Черенки нарежу, как лист