Дюба-дюба - Пётр Николаевич Луцик
Поезд пошел. Андрей, нервничая, сходил к расписанию, оттуда искоса смотрел на нее. Она сидела на лавке, глядя равнодушно.
— Сейчас поедем. — Он вернулся, помолчал, разглядывая со страхом ее отекшее белое лицо. — Как ты?
— Голову бы помыть. — Она посмотрела на него: — Куда мы?
— В Москву. Там спокойнее будет. Или... ты не хочешь?
— Мне все равно...
В вагоне еще спали. Они прошли в тамбур, встали у туалета. Андрей раскрыл окно, впустив шумное свежее утро.
— Дай закурить, — сказала она.
— У меня только папиросы, — он поспешно протянул ей мятую коробку.
Она закурила, с такой жадностью вдохнув дым, будто задохнулась, и, выпуская его медленно через тонкие подрагивающие ноздри, с такой же жадностью сказала грубо:
— Выпить бы!
Он поставил чемодан, достал из него бутылку самогона, что взял у хозяйки, обернулся, ища стакан, но она сама отвернула пробку, обеими руками поднесла бутылку ко рту, стукнулась зубами, заглотала шумно и жадно, закашлялась, закрыв глаза, снова закурила. Он с ужасом следил за ней, и она, заметив его взгляд, засмеялась хрипло:
— Что, не хороша стала Таня? Зря ты, Андрюша, связался. Ох, зря.
— Ну что ты, — сказал он тоже странным голосом. — Не надо... — и, чтобы сказать что-то, спросил: — Где же вы были все эти дни?
— В погребе, — ответила она тихо. — В погребе у Тимофеева... А погреб под стеной, глубокий, так что лежали мы как раз под зоной. Я Зойке шепчу, давай потолок завалим и вылезем, здесь мы... Лежим и слушаем, а они на плацу над нами ходят, ходят... каждый шаг слышно. А потом — хлоп — Тимофеев заходит, такой же, как в тюрьме, в форме, с кобурой. Еду поставит и молчит, смотрит. Не говорил даже, зачем в погребе держит... Потом мы по очереди на ведро сходим, а он уносит...
Поля неслись мимо них, зеленые, с бархатными волнами свежей озими. Она, вздрогнув вдруг всем телом, снова схватила бутылку, заглотала, давясь, обернулась к нему, не вытирая мокрого подбородка, сказала необыкновенно жалко:
— Не берет...
Люди встали, пили чай, она легла наверх, на грязный матрас, лежала, как мужик, скрестив на груди руки, а он что-то отвечал внизу старухе, расспрашивавшей его.
— ...Да нет, студенты мы.
— А что же, больная она у тебя?
— Нездоровится.
— А что, женское что-нибудь?
— Женское...
Поезд встал, он поднялся, увидел, что она не спит.
— Я выйду покурю, — он старался не смотреть на нее. — Вещи все над тобой. И деньги там.
На узкой грязной платформе он отошел к пустому киоску, закурил, глядя на бабок, шедших мимо с ведрами. Поезд пошел, он встал за киоск, дико, с тоской глядел за набиравшими мимо него скорость вагонами. Заспанный проводник проехал в дверях, глянул на него мельком, плюнул, еще вагон с грязными занавесками, он отвернулся к цветущим у забора вишням, к собаке, лежавшей у лавки, и побежал, споткнулся, едва успел, на ходу влез в вагон под ругань проводницы.
Она сидела на полке, обхватив колени, глядела на него со страхом и удивлением.
— Сигареты хотел купить, — сказал он хмуро. — Закрыто все...
Она вдруг наклонилась быстро к его лицу, поцеловала в щеку, отвернулась. Он вышел в тамбур, замычал, глядя в окно с тоской и отвращением.
IV
Они обнялись, разглядывая друг друга, снова обнялись, Миша хлопнул его по шее, и Андрей вдруг обрадовался. Таня прошла в комнату, такая же безучастная, какой ехала всю дорогу в такси, не глядя на шумные улицы; в комнате за столом, уставленным пивом, сидел все тот же парень, дававший им читать свои работы, и улыбался так же подло, но Андрей вдруг радостно пожал ему руку и даже обнял его, правда тот тут же и поцеловал его слюняво в щеку.
Они сидели за столом, Таня иногда вежливо кивала в ответ на вопросы, едва прикасалась к пиву. Миша же смеясь поглядывал на нее, шумел, рассказывал, как кто-то женился, как в институте прошло собрание, как начали снимать их фильм...
Андрей вышел ненадолго, переложил в диван оружие и деньги.
— Жалко, тебя не было, — кричал Миша. — Тут такую шикарную мулатку показывали! Ну такая ласковая, такая скромная и поет. Дюба́-дюба́, дюба́-дюба́... Не слыхал?[1]
— О чем? — Андрей мельком глянул на Таню, сидевшую с нахальной улыбкой.
— Да бог его знает, я ведь ихний язык не знаю... Там слова все такие: дюба́-дюба́, дюба́-дюба́, и все! Неужели не слыхал?
Потом Таня ушла мыться, они, оставшись вдвоем, сидели за грязным столом и курили, молча глядя друг на друга.
— Значит ее выпустили?
— Да... выпустили. Пересмотрели дело и выпустили... Только я прошу тебя, не говори никому... Говори, что сестра приехала...
— Ладно. — Миша потянулся, извлек из-под подушки водку. — Вот. Этот принес. Я сказал сдуру, что только пьяный могу читать...
— Несчастный человек...
— Ну, брат, пусть не пишет... Так каждый хам писать начнет. И так они уже все захватили, пусть хоть этого не касаются. Знаешь, а я такую штуку придумал. Но тебе, наверное, не до этого... Чего ты?
— Так, устал просто... Не спал, выспаться надо. — Андрей, прислушиваясь к тишине в ванной, постелил простыни, положив две подушки, мрачно оглядел постель, вдруг схватил вторую подушку, сунул за стол.
Таня стояла на пороге с влажными темными волосами, в том же свитере, в брюках.
— Ложись, — сказал он тихо. — Нужно отдохнуть.
Она покорно села на постель, он вышел, постоял в ванной, глядя на себя в зеркало, открыл зачем-то воду... Когда он вернулся, она все сидела.
— Раздевайся, — он едва прикоснулся к ее плечу. — А это я постираю...
Она встала, стянула с себя свитер, сразу обнажив худые лопатки, сняла брюки. Он все стоял, смотрел на ее худые плечи, на груди с маленькими съежившимися сосками, боясь опустить глаза ниже.
— У меня белья нет, — она держала в руке брюки и свитер, стояла прямо, босая и совершенно нагая, не стараясь даже прикрыть мысок черных волос на матово-белом, чистом животе, вся стройная, как девочка.
— Мы купим, Таня. Мы все тебе купим, все, что захочешь, — он подошел к ней, погладил шершавую щеку. —