Все ангелы живут здесь - Анатолий Григорьевич Малкин
Бабушка до прихода Советов окончила гимназию, знала латынь и немного греческий и была ревностной католичкой.
Сразу после великого дождя на древний город упала великая жара. Она была такой жгучей, что голуби, словно настоящие летучие рыбы, бесстрашно ныряли в воду фонтанов на площади Конкорд, у подножия статуй чернокожих мифических персонажей с золотыми рыбинами в руках.
С вершины Монмартра, от белых стен Сакре-Кер, было видно оранжевого цвета марево, повисшее над морем пышущих зноем мансардных крыш, а рядом с Лувром, прямо на берегу буро-зеленой Сены, насыпанную полосу желтого песка — жалкое подобие нормандского пляжа. На нем тесными рядами лежали соскучившиеся по загару парижские бездельники. Трудовой же народ, особенно женщины, поснимали с себя все, что возможно, и улицы засверкали множеством белокожих ног, рук.
Только печальные почитательницы шариата, укутанные в черное с ног до головы, стойко плавились под солнцем.
— Ну и что дальше? — Зимин с Ириной прятались от жары в маленьком кафе, в глубине Латинского квартала.
— Ты знаешь.
— После такого успеха для тебя ничего не изменилось?
На столе лежала свежая «Пари-матч». Очередной головоногий критик, расхваливая в газете выставку, вознамерился определить место Зимина даже не в истории искусств, что, может, и было бы любопытно — все-таки рядом с кем из музейных собратьев по ремеслу его разместят, с кем из небожителей сопоставят. Но этот знаток живописи решил его cоединить, ни много ни мало, с историей цивилизации, назвав его выставку точкой бифуркации, которые помогают развиваться цивилизации. Он писал, что развивают цивилизацию одиночки и что Зимин как раз из таких. Ну, и дальше, естественно, много слов про диапазон видения мира и человеческой природы. И что он никого не осуждает, а пытается понять, чтобы понять самого себя.
— И даже это ничего для тебя не значит?
— Знаешь, на что это похоже? — Официант принес им кофе и знаменитые вафли в горячем шоколаде. — На эпитафию.
— Ой, не надо только глупостей, пожалуйста.
— И все-таки это так.
— Послушай, я понимаю, что не могу говорить о чувствах, — по ее щекам катились слезы, — но я совсем не понимаю, как мне дальше жить? Я совсем потерялась. Я не знаю, как к тебе подступиться.
Зимин не мог поднять глаза от чашки с кофе, так ему было стыдно и нестерпимо ее жалко.
— Я ведь никогда никого не подводила, а тут столько всего рушится. — Она была совсем не виновата в том, что ему надо было все изменить. Она просто хотела сохранить налаженную жизнь, которую холила и лелеяла столько лет.
— Свали все на меня, пусть ищут и скандалят.
— Илья, ну, пожалуйста, ну, давай попробуем все наладить. Ты увидишь, я буду очень стараться и все изменю. Ты меня совсем не любишь?
— Речь сейчас не о любви.
— Было плохо? Что плохо? Почему ты бежишь от меня?
— Не от тебя — от себя бегу.
— Навсегда?
— Пока не сделаю, что хочу.
— А потом?
— Будет новая жизнь.
— Не юли, пожалуйста.
— Я не знаю.
На родине все было, как всегда.
На улице дышать было нечем, словно воздух, вслед за нефтью, начали тоже перекачивать за границу. На Москве-реке для прогулочных катеров воды так же не хватало, как и асфальта для машин на Садовом кольце. Мост к храму Христа Спасителя по случаю субботы был чисто выметен подолами платьев счастливых невест. Колченогий Петр со зверским видом продолжал смотреть в сторону Химок, где, по мнению скульптора, ему кто-то здорово должен был не нравиться. Московские девчонки так обнажились, что надолго останавливали движение на переходах. Центр города перерыли так, что даже пешеходам приходилось боком пробираться между куч песка, штабелей плитки и плюющейся со всех сторон черным дымом строительной техники, — новый мэр продолжал доказывать, что он лучше прежнего. В грузинском ресторанчике, куда Зимин заскочил по дороге, кофе по-прежнему был густой, ароматный и горький. Когда запиваешь его глоточками очень холодной воды, сразу понимаешь, в чем смысл жизни.
Во дворе, по случаю выходных, было пусто и очень тихо, пока не появился уже принявший на грудь сосед Жора. Он с грохотом опрокинул в мусорный контейнер ворох старых венских стульев, а потом мрачно оповестил Зимина о том, что наконец-то освободился.
— Что случилось?
— Померла, старая.
— Екатерина Ивановна? Как жалко!
— Совсем измучила! — Жора всю жизнь прожил в ненависти к матери, когда-то знаменитой советской телеведущей. Тетя Катя была роскошной женщиной, во всех смыслах этого слова, и жизнь свою провела на любимой работе и рядом с любимыми мужчинами, которых рядом с ней было немало.
А Жорик, потихоньку взрослея, тихо жил рядом, в своей комнате, нельзя сказать, что незамеченным и неухоженным, но хотел-то он совсем другого — чтобы мама принадлежала только ему одному.
Когда тетя Катя постарела, а советская власть закончилась, вдруг все переменилось между ними. Оказалось, что Жора ей очень нужен, а вот тетя Катя ему — нет. И как ни винилась перед ним — не прощал и не простил.
— Хочешь — забери это барахло. — Он пнул ногой ящик, битком набитый милой женской дребеденью: фигурками, вазочками, картинками, игрушками — всем, что украшало полки в комнате матери.
— Cпасибо, мне ничего не нужно.
— Ну, тогда урода этого забери. — Он вытащил из ящика увесистую бронзовую фигурку. — Не могу я это дома держать, понимаешь? C души воротит. Разве это скульптура? Ты видел, какого я сделал?
Награду, которую милейшей тете Кате вручили в аккурат перед самой смертью, Зимин забрал. На память.
Жора c маху вывернул ящик в контейнер и отправился дальше выкорчевывать материнскую жизнь из квартиры, а Зимин с ужасом смотрел ему вслед, не понимая, как детская обида и взрослая жалость к себе могут так выжечь душу, что даже присутствие смерти не останавливает, не страшит и ничему не учит.
Дома Зимин поставил фигурку на полку, задвинул чемодан под вешалку в угол, сел на стул и огляделся по сторонам, не понимая, чего так спешил сюда, где так отчетливо пахло пылью. Где было так тихо, что можно было бы посчитать себя вообще не живущим, если бы не хриплое дыхание — лифт снова не работал, и на верхний этаж ему пришлось вскарабкиваться пешком.
Никому никогда не было никакого дела до того, как он живет за стенкой и живет ли вообще — в этом доме никто ничего не пожелает знать про тебя, пока ты, в неожиданной ярости, не затеешь оглушительный ночной снос перегородок