Без гнева и пристрастия - Юрий Евгеньевич Яровой
А мне и в самом деле было холодно, знобило, и по-прежнему неприятно ныл затылок. Нужно было что-то проглотить, по опыту знал, что теперь уж так, без лекарств, не заснуть, да и боль в затылке не уймется, но не было сил вылезать из-под одеяла, искать в темноте шлепанцы, тащиться в ванную, рыться в аптечке… И всю жизнь ты искал утешения в сказке. Синэ ира эт студио…[36] Тацит, может, и был прав, а тебе говорят: варвар! «А ты, Валя, всегда такой правильный…» Правильный варвар. И вдруг вспомнился наш последний серьезный разговор с Галочкой — тоже объяснение, и тоже спустя три года, и тоже о том же самом — о моей персоне. Это было, я хорошо помню, накануне Галочкиного отъезда в Город, когда она окончательно решила, что я для нее — «не тот случай». Галочка в тот вечер была страшно расстроена, кажется, я впервые видел ее такой грустной… Едва не плакала. «Я хочу, чтобы ты перестал плыть по течению. Ты должен бороться, Валя. Нельзя так жить, понимаешь? Нужно добиваться какой-то цели. А какая у тебя цель?..» Синэ ира эт студио…
Так какая же у тебя цель в жизни, Валентин Александрович?
Самое нелепое, что меня действительно всю жизнь греет образ крошечной лодчонки, несущей тебя по могучей реке, именуемой Временем. Я так явственно вижу иногда и эту лодчонку, и саму реку… Но я никогда и никому в жизни, даже Галочке, не рассказывал о том, как я борюсь с течением, пытаюсь обойти подводные камни и стремлюсь помочь другим… Откуда же Галочка узнала, что я «плыву по течению»?
А Маша права: она обо мне совсем ничего не знает…
И еще раз права Маша: сколько раз, даже здесь, в этом доме, моем первом по-настоящему доме, где мне так хорошо, где меня всегда ждет тепло, уют и Сашка, даже здесь мне глухими темными ночами в полной тишине слышался длинный, настойчивый звонок междугородной. Я хватал трубку, я так явственно представлял, на грани сна, как я хватаю трубку и кричу (а может, и кричал?): «Да, Галочка, я слушаю! Это ты, Галочка?..» Шорохи, потрескивания… А может, дыхание? «Галочка, я знаю, что это ты. Почему ты молчишь? А-а, ты думаешь, я позабыл… Хочешь, я тебе расскажу, как Гай Юлий Цезарь провел лето в Британии? Эксиква парте аэстатис реликва…[37] Ты меня слышишь, Галочка? Я ведь помню, я все помню, а ты не забыла, что когда я тебе бормотал «Записки Цезаря», ты всегда закрывала мне рот ладошкой, пахнущей ландышами?..» Варвар. Но почему, почему?
Нет, Тацит не мог ошибаться. Я помню, как был поражен и обрадован, когда нашел у него эту отточенную до медного звона фразу: «Синэ ира эт студио». Раньше, до того как познакомился с Тацитом, я тоже был убежден, что в этом и есть смысл жизни: дари людям добро без жалости и сожалений… А Тацит меня поразил законченностью, архитектурной точностью той же самой мысли. И вот — варвар. И вот — твоя доброта абстрактна и нелепа. И вот — такой правильный, что с тобой тошно жить.
Раскис. Давно уж этого не было. Давно уж не испытывал желания заболеть. Такое прекрасное малодушие: захотел — и заболел. И нет теперь тебе ни до кого и ни до чего дела…
Но вот что странно: сегодня, сейчас, когда, как говорится, сам бог велел позвонить междугородной — «Это ты, Галочка?..», меня уже который час окутывает плотная, давящая тишина. Ах да, Галочка ведь здесь, в Верхней Губе… А Маша, видимо, тоже не спит.
IX
— Ты подал отличную мысль, — энергично жестикулировал толстой короткопалой ладонью Тимчук. — Поговорить с родителями этого самого Кружка. Вот Латышев!.. — Тимчук выругался. — Раз десять с Кружковыми разговаривал, все дотошно выяснил, а что надо — мимо ушей. Да и мимо глаз.
— Так что же вы выяснили?
Голова у меня была тяжелой, спал часа два — не больше, спасибо Тимчуку — разбудил, заехал, и все время перед глазами лицо Маши: устало-покойное, словно после тяжелой болезни, потухший взгляд и красная ленточка на волосах… Ни черта не понимаю, о чем говорит Тимчук!
— Не знают они, куда парень их скрылся, всех родственников обошли.
— Ну и что?
— А то, что парня об аресте предупредили не они, а кто-то из школы. Уловил? Из ш к о л ы! — подчеркнул Тимчук последнее слово и голосом и жестом.
— А! — проснулся я окончательно. — Вот оно что…
— Думаешь, директриса нас водит за нос?
Тимчук так и впился в меня взглядом. Почти угадал майор Тимчук: я как раз отчетливо представил Киру Серафимовну за столом в учительской — седые, высоко подстриженные волосы, отложной воротничок… Нет, не это главное. Главное в том, что она мне тогда сказала — в учительской? Приподняла со стола сухую, тонкую руку и царственно-брезгливым жестом указала на снятую телефонную трубку: «Из милиции…»
А я? Я поблагодарил ее… «Ты меня благодаришь, Валентин Александрович?» — это мне сказал Тимчук — из той самой телефонной трубки. А я? Что-то там было, несущественное, а потом… «Поднял я тут своих на ноги, вытряс, можно сказать, из них душу…» Тут я что-то сказал Тимчуку в ответ, а он мне… «Пустяки. Был один, говорят, звонок дежурному, костерил директрису этой самой образцовой школы, где ты находишься…»
— Оглох, что ли, Валентин Александрович? — обрел я наконец слух. — Что это с тобой — не выспался? Серый, смотрю, какой-то…
— Да, недоспал. А что за звонок был дежурному насчет директрисы седьмой школы?
Тимчук уставился на меня в недоумении.
— Гм… Гм… — промычал. — Да мало ли кто к нам звонит? — И задумался: — Гм…
Но тут его размышления перебил писклявый зуммер, и на пульте замигала красная лампочка. Тимчук не глядя протянул руку, взял трубку, нажал на нужный клавиш…
— Майор Тимчук у аппарата!
Зычный голос у Бориса Степановича — в коридоре, наверное, слышно. Как же этот телефонный звонок дежурному вылетел