В стране синеокой - Николай Елисеевич Шундик
«Но как же Мария?» — мнится Браташу вкрадчивый голос Почушкина.
Вглядывается Браташ в Марию, сквозь туман продирается, тень отгоняет, чтоб увидеть ее доподлинное, прекрасное, проясненное лицо. Мария, Мария. Так что же ответить Почушкину?
Повернись к свету, Мария. Не обязательно снимать черный платок и убирать руки, ведь руки — тоже твое лицо. Если бы ты хоть немножечко повернулась к свету, если бы ты еще хоть немножечко подала надежду... Вон видишь, висят у окна свернутые в трубку твои грамоты, те самые, которыми так хотел завладеть Почушкин.
Не завладел!
Вот он где ответ Почушкину, и не только ему! Да, случилось такое, что Мария пошла к богу; надломили ее невзгоды, и она пошла по этому проторенному веками пути. Но кто из вас может поручиться, что прежняя вера ее, вера беззаветной комсомолки, бесследно исчезла? При вашей вере в бога она отвернулась от солнца, перестала смеяться. А наша вера высекала в ней такую искрометную силу, такое жизнелюбие, что она, казалось, и мертвого могла воскресить. Что, если искры эти в ней не погасли? Что будет, если она однажды заслушается песней жаворонка, возвращаясь всем своим существом к земному, и засмеется в ответ, как умела смеяться прежде?
«А если все-таки не захочет она ни солнца вашего мирского, ни радости вашей? — снова представил себе Браташ вкрадчивый голос Почушкина. — Если жаворонок совсем по-другому душу ее захватит, как божья птаха, как голос небесной благодати?»
Что ж, посмотрим. Возможно, что подкрались вы к этой женщине в очень тяжкую для нее минуту и поставили ее на колени обессиленную уже навсегда. Тем беспощадней обнажим мы и свою вину перед ней и вашу. Тем с большим упорством будем вышибать почву из-под ваших ног. Но есть, есть надежда, что еще не умерла Мария для земного жаворонка, что она уходит из мира заупокойных теней мифической небесной благодати.
* * *
— Ну что ты, Мария, так приуныла? — готов расшибиться в лепешку Семен Титыч, чтоб по-праздничному взбудоражить жену. — Ты нашу душевность пойми. Да выпей еще глоток, пусть позеленеить от злости мерихлюндя Почушкин.
— Кирилла Ксенофонтовича не трожь, — не зло и не с вызовом, однако непреклонно сказала Мария. От водки отвернулась.
— Ну как так не трожь, ежели он у меня в печенках стеклом битым сидить? Вот тут, понимаешь? — Авдонин схватил руку жены, прижал к своему животу. — Кого тебе жальче: меня или его?
— Это он тебя смягчил, человеком сделал, — все с той же непреклонностью, так что у Браташа сердце упало, сказала Мария.
— Видал ты ее! — с отчаянием обратился Авдонин за участием к гостю. — Сколько я ей толковал... просветление нашло на меня совсем с другой стороны. От всеобщего, тоись, жизненного для меня прояснения! Остяки не колють в мозгу, зерно не преить в башке, провеяли мой элеватор жизненные сортировки.
— Опять про свою сортировку, — уже очень мягко сказала Мария и неожиданно улыбнулась гостю. — Все уши прожужжал сортировками этими. И днюить и ночуить на механизированном току, как назначили его там главным. Только вот зимой поостыл маленько к своей агромадине.
— Агромадина — это верно! Завод настоящий. — Авдонин могуче вскинул руки кверху, что тебе орел перед взлетом. — И привод незримый идеть от тех сортировок прямо к башке моей, потому как я, тоись, человек, над жизнью размышляющий. Эх, выпьем еще по чуточку, Евгений Николаевич!
— Может, не надо боле, — несмело попросила Мария.
— Так я с полнейшим моим удовольствием... Могу даже в бутылочку опять слить. — Семен Титыч с готовностью схватил бутылку, но тут же осторожно поставил ее на прежнее место. — Только будеть грешно не выпить, Мария, за это самое... за огонечки синенькие в твоих глазах. — Замахнулся, чтобы опрокинуть в себя стопку горькой, да приостановил руку на полпути, соображая, надо ли было вслух говорить про те огонечки, а вдруг да потухнут. Нет, кажется, не потухают. — Эх, Евгений Николаевич, не береть меня сегодня зеленый змий. — Опорожнил стопку, постучал себя по лбу. — Он ить любить вползать в темноту, тоись, как в погреб или в яму какую собачью. А у меня просветление. — Вдруг, как бы вспомнив что-то для себя очень приятное, победно заулыбался. — Ох и зажал нынче Денисыч в тиски Почушкина. На грешной земле мерихлюнде и податься было некуда. В небеси взмыл, тоись только в пустоте и смог упрятаться.
Мария насторожилась, не понимая мужа, перевела вопросительный взгляд на гостя.
— Спорили, Мария Петровна, о жизни, о любви к людям Денис Денисович и... Почушкин, — осторожно подбирая слова, пояснил Браташ.
— Заткнул Денисыч твоего мерихлюндю, тоись, прямо за пояс...
— Неправда! — помертвев лицом, воскликнула Мария. — Не поверю! Вы обижали его, над добротой его измывались...
Авдонин чуть приподнялся и снова упал на стул, потрясенный не столько словами жены, сколько ее видом. По лицу его покатились слезы. Браташ даже не сразу поверил в это. А Семен Титыч уронил голову на стол, запустил руки в рыжие космы.
— Убью я его, проклятого, убью, — приговаривал он, покачивая головой. Поднялся яростный и в то же время разнесчастный в своем искреннем горе, наклонился близко к жене. — Или сам удушусь на твоих глазах...
Мария, облокотясь о стол, закрыла лицо руками, едва слышно нашептывая какую-то молитву.
Браташ смотрел на ее темные руки. «Мария, Мария. Опять ушла в тень. Неужели для тебя будет бесконечной эта тяжкая полоса затмения?»
...Мария легла спать, а Семен Титыч, прихватив бутылку, остатки снеди, переселился с гостем в прихожую. Сейчас он уже почти не пил, сидел нахохлясь, угрюмый, совершенно протрезвленный.
— Ну ее к хрену, — отмахивался он от дум о жене, — пусть живеть как хочить. Пусть цацкается со своим мерихлюндей, пока я не прикокнул его...
— Ты и вправду не наделай глупостей... Держи себя в руках, Сержант, — сказал Браташ, зная, как приятно Авдонину такое к нему обращение.
— А ты кем был, Николаич, на войне?
— Закончил войну старшим лейтенантом. Артиллерист я, Семен Титыч.
— До каких рубежей дошел?
— В Вене закончилась моя военная дорога.
— А я Берлина все-таки достиг. До рейхстага дойти не привелось. А все-таки вошел