Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
Эмигрантам, которые летом 1933 года сюда вдруг нахлынули, — тем подавай кофе помягче, который они и получают в кофейнях Le Nautique, Lyon или La Marine, что лепятся друг к дружке прямо возле Hôtel de la Tour, там, где морская бухта, ластясь, как можно глубже ввинчивается в берег, словно ища у городка защиты. Здесь вся эта приезжая публика сиживает за мраморными столиками на деревянных стульях с плетеной спинкой, благо ветер с моря тут всё-таки не такой настырный и злой, как иногда наверху на скалах.
Санари — не самая знаменитая и модная часть Лазурного Берега, не легендарная Ривьера; еда здесь дешевле, воздух свежее, и в помине нет ни казино, ни американцев, ни баров с подсвеченным танцполом. Французы сюда тоже в отпуск не ездят, только художники-иностранцы из Парижа, потому что здесь так спокойно и так pur[55], да, Санари незаметно «стал летним местом встречи парижско-берлинско-швабингской богемы и англосаксонского художественного мира», как в 1931 году описывали его Клаус и Эрика Манн в своем путеводителе по Ривьере. Живописцы влюбились в прозрачность воздуха, которая, едва сойдешь с парижского ночного поезда, встречает тебя здесь утром, в тишину знойных, одноцветных полудней и волшебный аромат благоуханных ночей. Двое из них, Мойше Кислинг и Эрих Клоссовски[56], обосновались здесь навсегда. А коли есть гости, значит, появляются и первые отели, да и окраинные крестьянские развалюхи над живописными бухтами Портиссоль и Горгетт как по волшебству превращаются в первые виллы, — приезжих между тем всё больше, они очарованы деревушкой, будто выпавшей из времени, очарованы прибрежными пальмами в бухте, мелодичным звоном колоколов с изящной колокольни, что день-деньской, от восхода до заката, возвещают наступление каждого нового часа. К вечеру частенько захаживает в кафе пропустить рюмашку-другую и священник из близлежащей церкви Сен-Назер, жизнерадостный мсье Даниэль Леперк.
В узких улочках, что сбегают вниз, в гавань, наберется и до десятка магазинов, еще со старыми, стеклярусными занавесками при входе и полами в разноцветную плитку: лавка булочника, мясника, мелочная лавка, почта, табачный ларек, где и газеты тоже, лавка старьевщика с уютной вывеской «L’agréable et l’utile» — «Приятное и полезное», врач, аптека, — и, разумеется, как и повсюду во Франции, здесь же вездесущей тенью бродит отставной морской офицер, питающийся в основном опиумом и грошовыми романами. А больше и нет ничего, да ничего больше и не надо. Для рыбаков и приезжих всегда в продаже парусиновая обувка — эспадрильи, а кое-где — только для приезжих — чудесные пестрые шали, в которые без памяти влюблена Элизабет Манн и которые, если вывешены перед магазином, так дивно трепещут в порывах мистраля. Впору уже начать печатать открытки — с пальмами, кофейнями и лодками, покачивающимися на волнах.
Кто бы ты ни был, местный ли, курортник или новоявленный эмигрант, но раз в день ты всенепременно внизу, в гавани побываешь. За багетом ли сбегаешь или за газетой, свежих овощей купить или свежей рыбки, обновку прогулять, только вчера в Тулоне присмотренную, кофейку выпить или стопку пастиса пропустить, — а, может, сфотографироваться у Вальтера Бонди и его красотки Камиллы или постричься у мсье Шарля. Ведь мсье Шарль здесь каждого стрижет и каждого знает, а когда не стрижет, просто стоит в дверях собственной парикмахерской и с кем-то болтает. Сибилла фон Шёнебек — та хоть раз в день, но обязательно к нему заглянет, дабы загрузиться порцией свежих новостей и сплетен, вот только слухами о Киске и Щегле мсье Шарль из соображений такта никогда ее не балует, знает же: в ее семье это щекотливая тема.
С приезжими жители Санари радушны, благо давно смекнули, что тем можно и рыбу свою продать, и фрукты, и что они квартиры, а то и виллы здесь снимают, где местные девчонки, их же дочки, на лето прислугой устроиться могут. Сказать, впрочем, что в Санари так уж рады наплыву всех этих немцев, что толпами хлынули в их небольшой поселок с наступлением лета 1933 года, было бы преувеличением, однако и этих гостей встречают столь вежливо, что бедные изгнанники чувствуют себя вполне уютно. Так что вечером, когда заходит солнце, они тихо-мирно коротают время за столиками кафе и бистро, порой совсем рядышком, бок о бок, когда, само собой случается и первым дружелюбным словом друг с другом перемолвиться. «В укромной этой бухточке, — пишет новоиспеченный эмигрант, философ Людвиг Маркузе[57] в июне 1933-го, — в иные счастливейшие дни мне случалось забывать, что я вовсе не здесь родился».
В стороны от гавани ведет лишь пара-тройка улочек, что, плотно облепленные домами, взбираются в горку, и уже вскоре селение теряется в холмах среди отдельно стоящих вилл меж серо-зелеными кронами олив и бурыми, раскрошенными обломками скал. А дальше и вовсе начинаются незаселенные окрестности, где только цикады стрекочут. На склонах покруче вцепились в грунт виноградники, простирая навстречу солнцу свои лозы, в начале сентября здесь срезают гроздья легкого, душистого местного сорта, из которого делается розé. Ближе к вечеру, когда мало-помалу отступает зной, сменяясь отдохновенной прохладой, вниз по склонам спускаются стада пасущихся коз, и пряный аромат дикого тимьяна полнит долину, — мирный, благодатный край, почти аркадия. Почти.
Когда солнце в Санари уже почти закатилось, совсем далеко, на горизонте, где серо-голубая ширь моря сливается с бескрайностью серо-голубого неба, можно разглядеть огромные темно-серые тени, что медленно-медленно перемещаются то справа налево, то слева направо. Это громады военных кораблей с военно-морской базы в соседнем Тулоне.
*
Каждый день в парижском кафе Deux Magots («Два божка») Клаус Манн с ужасом читает свежие немецкие газеты. Не веря себе, отмечает, кто еще переметнулся к нацистам, кто сфотографировался с Гитлером, кто с Герингом. Такое просто в голове не укладывается. То и дело записывает в дневнике: «Запомнить!» — это зарубки на будущее, когда все эти перебежчики, быть может, о своих поступках постараются забыть. Потом подруга Аннемари, та самая, что хочет финансировать его журнал, дает ему прочесть письмо от своего отца. Документ поистине страшный. Нельзя, пишет крупный фабрикант Альфред Шварценбах, «на фоне незначительных эксцессов» не замечать «величие, очистительное значение, необходимость и созидательную мощь грандиозных дел». Не удивительно, что Шварценбах давно уже отказал от дома Эрике Манн — этой «убежденной преступнице». Его письмо — присяга новому режиму, безоговорочное признание национал-социализма, а заодно и суровое осуждение Клауса Манна, которому дочка, уж он попросил бы, ни в коем случае не должна давать денег на его «безликую интернационалистскую агитку». Пусть лучше Аннемари приезжает в Берлин, чтобы «поучаствовать в строительстве духовной жизни новой Германии».
Своенравная дочь и не подумает послушаться родителя.
Однако в каждой семье находится ищущий выгоды перебежчик вроде ее отца. Линия фронта проходит повсюду — разбивая семьи, разделяя поколения.
Несколько дней спустя Клаус Манн встречается с Готфридом и Тутти Берман Фишер, старыми друзьями, издателями отца, и, слушая их увещевания, не в силах сдержать возмущения, в бешенстве орет на них. Он четко описывает проблему, перед которой стоят в те дни все сколько-нибудь порядочные люди: «Протестовать и, значит, лишиться родины или пытаться как-то выкрутиться — и молчать». Клаус Манн молчание презирает. О чем и заявляет прямо в лицо отцовскому издателю — но тот вообще не хочет его услышать. Клаус вне себя: этот Берман Фишер не желает понять, что духовная безликость нацистов не знает себе равных в европейской истории и что от их моральной нечистоплотности обязан с омерзением отвернуться каждый, действительно каждый. Но Берман Фишер решает выбрать молчание — в том числе и сейчас, а потому просит принести счет.
После встречи Клаус черкнет пару строк отцу в Санари, дабы передать ему вопрос, которым задается в Берлине журнал Weltbühne: почему, собственно, Томас, да и Генрих Манн хранят столь упорное молчание?
И он снова принимается за газеты: национал-социалисты лютуют уже направо и налево, поток новостей с родины и вправду ужасен, массовые аресты среди католиков, молчание руководства профсоюзов, запрет Социал-демократической партии. Он задается вопросами: «Что еще нас ждет? Что с нами