Крот Курской дуги - Денис Громов
Немолодой. Кряжистый, широкий в плечах и с короткими ногами. Пилотка в руке, а лысина мокрая и блестела на солнце.
На погонах — широкая продольная лычка.
Это, скорее всего и был тот старшина, за которым убежал Гриша.
Я принял вертикальное положение. Тело послушалось плохо: колени были ватные, а в затылке от резкого движения загудело и качнуло в сторону, так что пришлось переступить.
— Ну и? — Старшина остановился шагах в пяти и оглядел нас обоих. — Живой?
— Живой.
— Оглох?
— Нет, — покачал я головой.
Он подошёл вплотную, надел пилотку, обстоятельно поправил её двумя пальцами и оглядел меня снизу вверх. Он был на голову ниже, поэтому смотрел задирая подбородок.
Глаза у него оказались светлые, почти выцвевшие до бела, и очень внимательные.
— Значит, так, — начал он ровным скучным голосом, каким читают приказы по строевой части. — Соловьёв мне докладает: Ковалёва накрыло, Ковалёв не в себе, Ковалёв, дескать, ничего не помнит и вдобавок смеётся. Я иду. Иду, между прочим, через всё поле, по такой жаре, а мне пятьдесят второй год, у меня спина.
Он покряхтел и потёр поясницу для наглядности.
— Ковалёв у меня третью неделю числится. Третью. И за эти три недели я от него слыхал ровно четыре слова, и все четыре были «так точно». Я уж думал: то ли смирный, то ли пришибленный от природы. А теперь, стало быть, он у нас смеётся.
Он покачал головой и вздохнул.
— Ходют тут, — продолжил старшина, обращаясь куда-то в пространство, поверх моей головы. — Которые контуженные. А старшина за них перед батальоном отвечай. Старшине и щупы считать, и лопаты считать, и людей считать, и чтоб каждый на месте, и чтоб никто не помер не вовремя и не там, где не положено. У меня, промежду прочим, к вечеру ведомость сдавать, а у меня в ведомости уже двух душ недостаёт, и что я в графу впишу?
Он снова посмотрел на меня.
— Панкратов моя фамилия, — обронил он вдруг совсем другим тоном, будто выключил один голос и включил второй. — Ерофей Ильич. Ты, я гляжу, и это забыл.
— Забыл, товарищ старшина.
— Оно и видать. Ну, пошли, чего стоять-то.
Он повернулся и пошёл, не оглядываясь.
Мы двинулись следом — Гриша справа, чуть отставая и всё время оборачиваясь на меня, будто проверял, не отстал ли я.
Идти было метров сорок, вверх по едва заметному склону, и всю дорогу под ногами трещало и хрустело: сухая земля, стерня, ломкий прошлогодний бурьян по краям поля.
Пахло горячей пылью, полынью и порохом.
Кузнечики стрекотали как оглашенные, наперебой, — обстрел их, судя по всему, нисколько не смутил и не расстроил.
Справа, за жиденькими кустами, виднелась деревня. Точнее, то, что от неё осталось. Труб я насчитал восемь, а целых крыш — одну, и та была крыта соломой, и на ней сидели голуби.
У той единственной крыши хлопотала баба в тёмном платке. Она развешивала на плетне бельё — и, увидав нас, разогнулась и долго смотрела, приложив ладонь ко лбу.
— Наши стоят у ней в хате, — пояснил Гриша, поймав мой взгляд. — Санчасть там и писарь. А сама она с ребятишками в погребе живёт, в своём же. Её Дарьей Егоровной звать. Она нам молоко носила, покамест корову не свели.
— Кто свёл?
— Дык не наши, ты чего! — он аж обиделся за всех сразу. — Немец свёл, ещё в феврале. У ней от коровы одна верёвка осталась, она её на плетне держит и не снимает. Я спрашивал зачем, а она говорит: пущай висит.
— Ерофей Ильич, — окликнул Гриша сзади. — А это чего было-то, а? С чего он взялся-то? Он же с утра молчал.
— Пристрелка это была, — не оборачиваясь, отозвался Панкратов. — Он реперы бьёт. Оно, брат, у них всё по науке: сперва точки набьёт, запишет, а потом уже, когда надо будет, ему и наводить не придётся, он по записанному положит.
— А когда надо будет?
— А вот это, Соловьёв, ты у него сам спроси. Он ни тебе ни мне не докладывает.
* * *
В неглубокой воронке лежали двое.
Я увидел их раньше, чем понял, что именно я вижу.
Так всегда бывает. Сначала глаз ловит неправильную геометрию — что-то лежит не так, как лежат живые люди, и даже не так, как лежат спящие. У живого тела есть логика: оно сложено само собой, оно улеглось, оно устроилось поудобнее. А тут логики никакой не было.
Гриша отвернулся и стал смотреть в сторону, на рощу, и очень внимательно её изучать.
А я подошёл.
И присел.
Не из храбрости. Просто ноги сами понесли, а руки сами полезли расстёгивать несуществующий подсумок с фотоаппаратом. За три года это делалось механически.
Я начал осматриваться.
Воронка была маленькая. Слишком маленькая для того, что прилетало сюда десять минут назад: те клали серьёзно, от тех воронки были в рост человека и с рваными вывернутыми краями.
А у этой края были неправильные.
Плоские. Сглаженные. Грунт выброшен низко и широко, ровным венчиком, будто под землёй лопнул большой пузырь и его накрыло собственной землёй.
Обоих положило внутрь. Головами наружу.
— Это не обстрел, товарищ старшина.
Панкратов, отошедший уже шагов на десять, но остановился и медленно повернулся.
— Чего-о?
— Это не обстрел, товарищ старшина. Их не накрыло сверху. Они на своё сели.
Стало очень тихо.
Даже кузнечики, как мне тогда показалось, разом заткнулись, хотя разумеется, никуда они не делись.
Панкратов вернулся. Не спеша, всё той же походкой. Присел рядом со мной на корточки — тяжело, придерживаясь рукой за колено и покряхтывая.
На несколько секунд он замер в таком положении, а затем посмотрел на плоские края. На венчик выброшенного грунта. Потом на лежащих. Потом на меня.
И взгляд у него был долгий, ровный, совершенно ничего не выражающий. Так смотрят на человека, которого видят впервые в жизни, хотя знают его три недели.
— А ты откуда знаешь? — спросил он тихо.
Я открыл рот и хотел было все ему рассказать, но не стал.
Потому что сказать мне ему было нечего. Совсем. Ни единого слова, которое можно произнести вслух в этом поле и в этом теле.
— Та-ак, — протянул Панкратов. — Яс-сно.
Он поднялся, отряхнул колени ладонями — сперва одно, потом другое, — и вдруг гаркнул так, что Гриша в десяти шагах подпрыгнул на месте:
— Соловьёв! Ты чего встал, как засватанный?! Бегом