Развод в 35. Я больше не твоя - Валери Овчинникова
— А ты о детях думал, когда сажал её в нашу машину?
— Не называй её нашей. Машина моя.
Я уставилась на него.
Нет, ну правда. Браво. Из всех возможных ответов он выбрал самый мерзкий и самый честный. Машина его. Квартира его. Деньги его. Работа его. Жизнь, кажется, тоже его. А я так. Приложение. С функцией разморозки курицы.
— Конечно, — медленно сказала я. — Твоя.
Максим понял, что сказал что-то не то. Или не понял, но по моему лицу догадался, что ситуация почему-то не улучшается.
— Я не это имел в виду.
— Нет, именно это.
— Алина, хватит. Давай без истерик.
Я встала.
Стул скрипнул по полу, и Максим поморщился. Не люблю этот его жест. Он всегда морщился на любой резкий звук, который издавала не его рабочая жизнь. Детский плач, упавшая ложка, мой голос, когда я пыталась что-то доказать. Всё это мешало ему жить в красивом мире, где он много работает, много зарабатывает и поэтому автоматически хороший муж.
— Я подаю на развод.
Он посмотрел на меня.
Несколько секунд молча. Потом усмехнулся.
Не рассмеялся даже. Просто уголок губ поднял. Так, как взрослый человек улыбается ребенку, который грозится уйти из дома с рюкзаком, печеньем и твердым намерением никогда не возвращаться.
— Не говори глупостей.
Я сжала пальцы в кулаки.
— Это не глупости.
— Глупости. Ты устала, перенервничала, увидела то, что не должна была видеть…
— Что не должна была видеть? — перебила я. — То есть проблема не в том, что ты изменяешь, а в том, что я увидела?
— Проблема в том, что ты сейчас делаешь из этого конец света.
Я даже не сразу нашла воздух.
Вот оно. То самое. Не конец света. Подумаешь, измена. Подумаешь, дети увидели. Подумаешь, жена стоит на кухне и пытается понять, как теперь жить. Земля же не раскололась, солнце не погасло, курица в контейнере ждет разогрева. Значит, всё нормально.
— Для меня это конец, — сказала я.
Максим устало потер переносицу.
— Господи, Алина. Ну давай честно. У нас давно всё не так.
Меня будто ударили.
— Что именно не так?
Он посмотрел на меня. И взгляд этот был неприятный. Оценивающий. Холодный. Как будто он наконец решил сказать то, что давно вертелось у него на языке, но раньше удерживалось чем-то вроде воспитания. Или удобства.
— Ты сама знаешь.
— Нет, не знаю. Скажи.
— Ты перестала за собой следить.
Вот так.
Просто. Спокойно.
Словно поставил диагноз. Не следит за собой. Виновна. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.
Я почему-то сразу вспомнила утро. Соня пролила кашу. Даня не мог найти тетрадь по математике. У Максима закончились чистые носки, потому что я вчера не успела разобрать сушилку. Я помыла голову за три минуты, не нанесла бальзам, потому что Соня в ванной требовала показать ей, где живут микробы, и вышла с мокрыми волосами, которые потом собрала в пучок. Да, действительно. Преступление века.
— Я родила тебе двоих детей, — сказала я тихо. — Сидела с ними дома, потому что ты не хотел садик. Помнишь? Я говорила, что хочу выйти на работу, ты сказал: «Зачем? Я зарабатываю». Я говорила, что хотя бы Соню надо в садик, ты сказал: «Ты же дома сидишь». Я десять лет варю, стираю, глажу, лечу, вожу, покупаю, записываю, помню, где у кого что лежит. И ты сейчас серьезно говоришь мне, что я виновата, потому что плохо выгляжу?
Он поморщился.
— Я не говорил, что ты виновата.
— Нет, говорил.
— Я сказал, что у нас давно проблемы.
— Какие? Что я не успеваю быть твоей женой, няней, домработницей, кухаркой и любовницей из ресторана одновременно?
Максим резко выдохнул.
— Не передергивай.
— А как мне не передергивать? Объясни. Может, у тебя инструкция есть? Ты же у нас всё знаешь.
— Алина.
— Нет, правда. Мне интересно. Когда именно я должна была следить за собой? Между температурой Сони и уроками Дани? Между твоими рубашками и ужином? Или ночью, когда все наконец уснули, а я сидела и пришивала резинку к детским штанам, потому что ты сказал, что это ерунда и нечего покупать новые?
Он смотрел на меня всё более хмуро. Не потому что ему стало стыдно. Нет. Просто я была неудобной. Слишком громкой. Слишком конкретной. Мужчины вроде Максима не любят конкретику в женских претензиях. Им удобнее, когда «ты истеришь». С истерикой спорить легко. А вот с фактами уже сложнее. Особенно если эти факты десять лет жили у тебя в шкафу, в кастрюлях и детских справках.
— Я обеспечивал семью, — жестко сказал он. — И обеспечиваю. Ты ни в чем не нуждалась.
— Кроме уважения.
Он замолчал.
Я почувствовала, как у меня задрожали губы, и возненавидела себя за это. Нет, ну нельзя же. Такой момент. Надо быть железной. Надо смотреть холодно, говорить красиво, чтобы потом самой себе понравиться. А у меня губы дрожат, глаза щиплет, и вообще я сейчас больше похожа не на женщину, подающую на развод, а на школьницу, которую несправедливо отчитали у доски.
— Ты драматизируешь, — сказал Максим уже тише.
— Возможно.
— У всех бывают кризисы.
— Это у тебя кризис или у нас?
— У нас.
— Странно. Целовался почему-то ты.
Он дернул челюстью.
Попала.
Маленькая, злая, почти детская радость кольнула меня где-то под ребрами. Ну хоть что-то. Хоть на секунду сбила его с этой уверенной позиции человека, который уже решил, как правильно назвать мою боль.
— Это ничего не значит, — сказал он.
Я моргнула.
— Что?
— Это не серьезно.
Я медленно опустилась обратно на стул. Не потому что успокоилась. Просто ноги опять решили уйти в отпуск.