Чако. Своя чужая война - Михаил Юрьевич Федоров
Блинов продолжал тараторить, очевидно, соскучившись по общению на родном языке. Из его безостановочного монолога Алёша узнал, что Николай поступил на службу сразу после начала активных боевых действий.
— Под Бокерон не успел — уж больно быстро наши там разобрались. А мне надо было роту принимать, солдат обучать. А потом почти всё собрал — и Нанаву, и Сааведру, и Кампо-Гранде. Вот только от Каньяда-Стронгест Бог уберёг. Говорю же — любит Он меня.
— Что же ты из армии ушёл? — спросил Алёша. — Скучно тебе будет в мирной жизни.
— Это неизвестно! — с энтузиазмом возразил Блинов. — В армии сейчас тоска начинается. Армия, видишь ли, Алёша, предназначена для войны, и когда она стоит без дела, в ней становится скучно. Потому как человек в армии связан правилами и обязательствами. А в цивильной жизни я свободен: чем захотел, тем и занимайся. Я ведь почему сразу, как в Парагвай приехал, служить не пошёл? Да потому что войны не было. А потом, когда всё началось, думаю: нет, Коля, тебе в стороне оставаться нельзя. Люди тебя приютили, обогрели, накормили, напоили даже! А сейчас им плохо. Давай, Николай, винтовку на плечо — и ать-два!
— А ты никогда не задумывался, что если бы ты попал в Боливию, то точно так же принял бы их сторону? — спросил Алёша, вспомнив разговоры, начавшиеся ещё во время их с Гусятниковым путешествия из "Надежды" в Консепсьон и продолжившиеся с другими собеседниками. — Не задумывался, на чьей стороне правда?
— Сначала задумывался, — быстро ответил Блинов. — А потом сказал себе: не надо, Коля, ломать себе голову там, где её ломать необязательно. У меня картина мира такая: есть свои и есть враги. Своим — всё, врагам — пулю.
— А может, есть такие, кто и не враги и не свои? С ними как? Им — что?
Блинов задумался, усмехнулся и ответил — на этот раз без обычной своей манеры преувеличенно жизнерадостного речитатива:
— А если бы я себе столько вопросов задавал да разбирался, то Он, — Блинов снова ткнул пальцем вверх, — меня любить перестал бы. Это пусть писатели разбираются, что там да как с разных точек зрения, у них занятие такое. А я считаю, Алёша, каждый человек обязан в жизни разобраться, кто он — свой или враг. А если не то и не другое, то… это как флюгер, что ли? Человек без стержня, без чёткого понимания, кто он такой, для чего на белом свете существует и что должен делать. Я, к счастью, не такой, а вот у тебя, вижу, есть сомнения.
Алёша на мгновение позавидовал Блинову, его чёткой и контрастной картине мира, где всё ясно и понятно. Но тут же подумал, что нет — он не прав. Мир гораздо разнообразнее, чем тому кажется, и разделять людей только лишь на своих и врагов — значит сильно упрощать его. А мир ведь движется в сторону усложнения. На войне разделение людей на своих и врагов, возможно, и оправданно, но в мирной жизни — точно нет. Война — состояние ненормальное, суть разрушение, растрачивание того, что люди создали в мирное время. И созидание, движение по пути прогресса без разнообразия невозможно. Простые условия не создадут сложного продукта, разделение "или-или" способно в лучшем случае заморозить, законсервировать общество, да и то вряд ли. А скорее, всё это станет служить разрушению.
Посадив Блинова на пароход, Алёша вернулся в пустую казарму, по которой слонялся лишь Хосе, собравшийся поступить на парагвайскую службу и уже получивший форму и погоны рядового, и завалился на кровать. Достав из кармана помятое письмо, вскрыл конверт и пробежал глазами по строкам. Как он и ожидал, письмо оказалось от Фабиолы. Написано оно было два месяца назад и уже не меньше шести недель ожидало его на почте Консепсьона. Девушка извещала Алёшу, что его ребёнку исполнился месяц. Мальчика не крестили, потому что священник, узнав, что его отец — православный, посоветовал дождаться того с войны, а потом решать, в какой вере крестить младенца. Несмотря на то, что крестильного имени у мальчика нет, все зовут его pequeno Alejo или Alejito — маленький Алексей. Дон Даниэль очень любит внука, частенько отрывается от важных дел, чтобы полюбоваться сероглазым младенцем, а Роберто, у которого, кстати, через два месяца свадьба, навещает его каждый день. Ребёнок растёт здоровым, исправно пачкает пелёнки и очень громко кричит. И очень-очень ждёт папу домой. Под текстом был приложен синий чернильный отпечаток детской ручонки.
Этот отпечаток Алёшу и доконал. Сердечко забилось быстро-быстро, откуда-то изнутри к горлу подкатился комок, отодвинув в сторону кадык, да так и застрял на его месте. Глаза совершенно не по-мужски набухли влагой. "Да что ж такое? — мысленно простонал Алёша. — У меня же сын родился. А я что? Испугался сельской рутины? А чего хочу от жизни — приключений, что ли? Новой войны, как Блинов, или чего-то иного? Говорил же Гусятников, что семейная жизнь — это нормальное состояние нормального человека. Тогда что — я, выходит, ненормальный? Мир посмотреть захотелось? Так ведь он, мир-то, большой, его ещё никто и никогда не сумел рассмотреть полностью. Можно всю жизнь гнаться за иллюзией, теряя что-то другое, настоящее, не иллюзорное. Ну не нравится тебе сельская жизнь — перебирайся в Асунсьон, ищи занятие по душе. У тебя, дурака, сын родился!"
От волнения он сел в кровати. Решено, как только уволится со службы — сразу в "Викторию". Только на ночку остановится у родителей — и сразу к Фабиоле. К Роберто, Фелипе, дону Даниэлю и к обоим донам Педро — к человеку и ягуару!
Раздались шаги: по казарме кто-то шёл.
— Алёша! Ты здесь? — раздалось по-русски. Это был Гусятников.
— Здесь, Виктор Андреевич.
— Пойдём в штаб. Там обещанный чиновник из Асунсьона приехал. Хочет с офицерами полка говорить.
Алёша одёрнул форму и вслед за Гусятниковым вышел из казармы. Уже вечерело, и вездесущие