Половодье в городе - Александр Васильевич Малышев
Происходившее в душе Любы странно совпадало с тем, что творилось на земле. Там, в душе, так же боролись, на равных, тепло и холод, солнечный свет и резкие летучие тени; погожие, по-августовски золотые спокойные дни перемежались хмурыми, дождливыми, знобкими. Больше того, как и в природе случалось несколько перемен на дню. Например, Люба просыпалась с ярким добрым солнышком в душе. «Я счастлива, — говорила она себе, — а скоро буду еще счастливей. Чего мне тревожиться?..» Весь мир тогда сиял красками, будто новенькая, не просохшая еще картина, дали яснели и делались такими четкими, что все было видно. И Люба видела тогда свой дом — не прежний, родительский, в нем давно уж жили другие, чужие люди, а именно свой, дом, в котором она хозяйка, непременно с палисадом, полным диковинных цветов, которые она будет разводить, с веселой, неугомонной, как солнечный зайчик, девочкой, что топочет по всем комнатам и звенит круглый день, будто серебряный колокольчик, и, набегавшись, затихает где-нибудь в уголке дивана, застигнутая сладким сном… Но именно оттого, что будущее рисовалось так живо и счастливо, поднималась тревога и глухой тенью заволакивала картину желанного счастья. Тень разрасталась, смазывая горизонт, начинало тянуть оттуда отрезвляющим холодом. Неужто там, впереди, ненастье одно? Ветер взвихривал палую листву, и вот уж все вокруг погасло, нахмурилось, и с распластанной широко, набрякшей тучи упал косой дымный занавес, и солнце разлучено с землей, кажется — и нет его вовсе там, поверх тяжелого, по-осеннему затяжного дождя…
«Да почему так плохо? Почему должно быть плохо?» И туча, разродившись дождем или градом, медленно отходила, в рваную, клубящуюся прорежину ее оранжевым мячиком выкатывалось солнце, и все, что ни было вокруг, прояснялось, светлело, радовалось…
Люба поняла: не сладить ей одной с этими тревогами, сомнениями, вопросами, что, будто тучки, дожидающиеся своего часа, маячили по-над горизонтом и дышали остудой, угрозой. Порой она фантазировала: вот был бы рядом мудрый, добрый человек, который ответил бы на все вопросы, размел бы все сомнения. На центральной усадьбе, после вечерней планерки, Люба зашла в библиотеку. Запрокинув голову, медленно обвела глазами ряды книг на полках, потом за стеклом шкафа, на столе, где они лежали стопками, — любую выбирай. Книги были всякие: толстые и тонкие, в бумажных обложках, распухшие, мохнатые, оттого что их много читали, и плотные, будто спрессованные. Она свела взгляд на библиотекаршу, сидевшую за столом, и настороженно вгляделась в ее лицо. Скуластенькое, молодое еще, но усталое, погасшее, болезненно напряженное, словно тайный недуг грызет ее, а она терпит из последних сил. Люба вспомнила: муж библиотекарши, прежде шофер, нынче слесарь, прав его лишили, раньше попивал, а теперь уж не просыхает. Но ладно бы только это — руки стал дома распускать. Однажды она не успела убежать к соседке. Он сначала толкнул ее, потом ударил, бровь рассек, правая бровь так и осталась перебитой на самом изломе, у виска. Помнится, библиотекарша сказала о нем: «Хоть и совсем бы не заявлялся, только получку в форточку бросал». А ведь любил, ухаживал, обещался беречь. И вот — на третьем году супружеской жизни бьет, даже при ребенке. Где же оно, семейное счастье, да и бывает ли, или это мечта одна? Любе опять стало неспокойно, и она, вздохнув, ушла из библиотеки. Шла, здороваясь машинально со встречными, думала о библиотекарше: «Ну за что ей такая участь? Почему он так переменился к ней?»
А дни летели, и один шибко тянул за собой другой, как детишки, кружащиеся в хороводе, и хозяйка, случалось, срывала по два календарных листика сразу: «Батюшки, у нас все семнадцатое, а уж девятнадцатое настало. Прытко время-то бежит…» Черные птицы бродили по выблекшей стерне. Запестрели лесные колки: заметней стали темно-зеленые ели и пожелтевшие березы. Раньше темнело, и темнота была вязкой, как смола: люди, выйдя из зальца сельского клуба, мгновенно пропадали из виду, лишь слышались их шаги и приглушенные голоса. Солнечные, погожие и точно шершавенькие от полевой пыли дни сменялись все чаще дождливыми, тусклыми. А Люба сквозь будние дела и заботы все несла свою непрерывную думу, и не под силу уж ей было нести.
Однажды, коротая долгий пустой вечер с хозяйкой, она простодушно спросила:
— А вы в любовь с первого взгляда верите?
Хозяйка сначала растерялась: «Чего?» — но тут же смекнула, какой ответ Любе по сердцу.
— А то как же? — сказала, пряча усмешку в мягких складках одрябших щек. — Само собой.
Люба так и просияла.
— И я, я тоже, еще как верю! Да у меня именно с первого взгляда было, честное слово! Я еще знать его не знала. Раз в общежитии выхожу из комнаты, а он идет по коридору из кухни, сковородку несет, наверно, картошку жарил, жареной картошкой пахло. Я еще и в лицо его не знаю, в спину гляжу, а он уж мне родной, такой родной, что и высказать нельзя.
Круглое лицо девушки порозовело, распылалось, серо-голубые глаза наполнились теплом, а в одном из них, в правом, у самого зрачка ярче стала золотистая искорка. Хозяйка не первый раз ее подмечала, дивилась — ни у кого такого не видела, ну, будто солнышко там, на радужке, отпечаталось.
«Сегодня двадцатое, — подумала она мельком. — Еще неделя — и уедет. Жалко, хорошая такая. Кого-то взамен пришлют?..» Подумала она и о своей дочери, холодной, скрытной, давно уж городской: «Ну, почему моя другая? Хоть раз бы вот так поговорила с матерью…»
Но сказала она иное, неожиданное и для себя:
— Чай, самой жареной картошки захотелось?
Люба по-своему беззащитно, с укором улыбнулась, а потом мягко, плавно взмахнула ладошкой.
— Ну, зачем вы так? И совсем не поэтому. Мы после познакомились,