Нигилист-невидимка - Юрий Фёдорович Гаврюченков
– Здравствуйте, Борис Викторович…
– Прошу прощения, забылся.
– Вы сегодня как будто сам не свой. Что послужило причиной вашей рассеянности?
– Визит молодой дамы.
– А-а-а, – протянула голова. – Неужто нас почтила визитом Ада Моисеевна?
– Э-э, – выдавил Савинков.
– Неужели знакомство с нею выбило вас из колеи? – с мягкой иронией поинтересовался Кибальчич, по-видимому, хорошо осведомлённый о характере наперсницы графини.
– Она произвела впечатление, хотя меня предупреждали, – Савинков замялся.
– Чем же она смутила вас? Если это не секрет, разумеется, – мягкий говорок Кибальчича был обусловлен нешироко приоткрытым воздушным краном. – Приношу извинения за, возможно, неуместное любопытство, однако же Марья не слишком разговорчива, а мне интересна любая мелочь живого мира с поверхности.
– Право же, Николай Иванович, – поспешно сказал Савинков. – Мы за завтраком много говорили о революционной борьбе и литературе.
– Мне доводилось слышать, что Ада Моисеевна исключительная нигилистка.
– Вы её видели?
– Меня ей не было необходимости демонстрировать из соображений прежде всего конспирации, а также гуманности… в отношении её чувств, – Кибальчич кротко улыбнулся. – У меня же не имеется ничего, даже тела, таким образом, стыдиться оказалось нечего. В этом я нигилист из первейших, и смогу понять скептицизм вашей собеседницы, каким бы он ни был. Ещё раз прошу прощения за назойливость.
Оставаясь сердцем при вожделенной барышне, Савинков рассматривал голову на плите и не чуял в подвале человеческого присутствия.
«Когда-то один из благороднейших умов «Земли и воли», а теперь дурно пахнущий анатомический препарат», – подумал он и пренебрёг хорошим тоном поделиться с тоскующим в заточении Кибальчичем своими сомнениями, охватившими его после застолья с Адой Зальцберг.
– Она довольно насмеялась над моими сочинениями и подвергла сомнению мой литературный талант. Раскритиковала, не читая, а я об этом даже не вспомнил, – вывалил он, смешав в кучу и слова Воглева.
Перед Кибальчичем у него исчез всяческий пиетет. «Не человек, но Личность!» – подумал Савинков, глядя на голову.
Голова же давно привыкла к подобному обращению и моментально улавливала перелом чувств, неизбежно менявший каждого собеседника в ходе общения с ней.
– А ведь… вы знаете, – Савинков на секунду задумался, но тут же с пылом продолжил: – Так и маменька моя, Софья Александровна Ярошенко, опубликовала преизрядно повестей, рассказов и пьес, в том числе значимую историческую драму «Анна Иоанновна»! Но я что, не унаследовал ни крупицы её таланта? Стоило дерзнуть отправить пару своих творений на оценку Максиму Горькому, как он вместо их публикации напечатал в «Курьере» свою разгромную рецензию на них. Объявил о моей незрелости и обвинил в подражательстве. Едва ли не в плагиате! Посоветовал идти в народ учиться жизни, а уж потом писать о ней. Но рассказы-то были не о любимых Горьким чернорабочих! Они были о бунтарских настроениях в петербургском студенчестве, за что меня отчислили из университета в девяносто девятом году, и о берлинской богеме, среди которой я жил, а Алексей Максимович знал только по сочинениям Пшибышевского.
Голова слушала, тихо шипя.
– Вы, конечно, сохранили отзыв? – с любопытством спросила она.
– Вырезку конфисковала охранка вместе с прочими бумагами, – признался Савинков. – Я послушался совета мастера, пошёл в народ и с головой влился в агитационную работу на фабриках.
– Но у большинства народников хождение в народ является не основательной подготовкой к созданию литературного произведения, а тщательным сокрытием невежества и убожества мысли. Это я вам как член Исполнительного комитета «Народной воли» скажу, – поделилась голова. – Вы уверены, что правильно истолковали совет? По моему скромному мнению, Горький хотел сообщить вам, что для публикации в «Курьере» следовало поработать руками, притереться в среде простолюдинов, понаблюдать за ними, поучиться у них понятиям фабрично-заводской жизни и обычаям барачно-звериного быта, а не учить их самих подобно заезжему чужеземцу из Нового Света.
– Возможно… – мысль была Савинкову привычна, молодого революционера сходным образом наставляли старые революционеры в ссылке. – Но от рецензии Горького у меня сложилось впечатление… Возможно, обманчивое впечатление.
Он задумался.
– Полагаю, Горький оказал вам благодеяние, отклонив рассказы, за которые вас посадили бы. Он дал совет, который вы превратно истолковали. Тем не менее, впечатление привело вас в «Союз борьбы за права рабочего класса», оттуда в Вологду, из неё сюда, – констатировал Кибальчич. – В революцию ведёт много путей, один из них – литература.
Савинкова охватило сомнение.
– Уж не было ли в критике Горького навета, согласно которому меня взяла на карандаш охранка?
Он сощурился весьма недобро.
Голова проклекотала с подставки:
– Вам надо найти рецензию и перечитать её.
Графиня зашла на подвал в смятённых чувствах. Видом своим она дала понять, что ей надо посовещаться со старым другом. Савинков оставил их наедине. Наверху уж вечерело. Зудели комары, пахло смолой и дымом, стучал в сарае паровичок, вжикала двуручная пила. Воглев и Юсси разделывали на козлах еловый ствол, угрюмо глядели на бревно. Не говоря ни слова, мерно тягали железную полосу. Хотелось курить, но ради закрутки табака отвлекать чухонца и троглодита от их первобытной медитации?
Савинков подумал, в какой странной компании очутился. Эксцентричная барышня из Питера не разбавляла их озерковскую шайку, а только разогревала её. «Упала бы она в обморок при виде живой человеческой головы на подставке? – молодому революционеру было любопытно, как поведёт себя нигилистка Ада, если показать ей говорящий препарат. – Развеяло бы это зрелище её атеизм или укрепило в отрицании Бога?»
«Если от головы отрезали туловище, то куда девали тело Кибальчича?» – осенило Савинкова. Он впервые помыслил об этом и поразился, что такая очевидная мысль не приходила в голову раньше. У графини не было садовых кустов и плодовых деревьев, поэтому дети обходили её двор стороной. Двор ограждала сирень. А раз так, то и свидетелей не было. Ужас, ужас! Передёрнул плечами, как дёргает крупом конь, ужаленный оводом. Отмахнулся от навязчивых кровопийц, зудящих возле щёк и ушей. Поднялся в свою комнату, отряхнул перед зеркалом костюм, надел котелок. Посвистывая, лёгким шагом сбежал к калитке и, сторонясь дровяника с мрачными пильщиками, вышел со двора.
Тревожная дума, засевшая как заноза, не давала ему покоя: «Куда дели тело Кибальчича, ведь голову отрезали здесь, в подвале? Бросили в озеро? Вряд ли. Зарыли во дворе? Чтобы ходить по нему? Едва ли. Разрубили и сожгли в кухонной печи? Где готовят? Не может быть. Куда девали тело?»
На Большой Озёрной улице помещалась известная ему табачная лавка. Туда-то и направлялся незадачливый курильщик, погружённый в свои думы. Он не обращал внимания на щедро раскинутые под заборами храпящие тела, объявляющиеся тут после двух часов дня, когда открывали торговлю винные лавки