Создание человека - Кеннет Уокер
Последнее происшествие в цепи случайностей, которому суждено было привести меня к прямому соприкосновению с учением Гурджиева, произошло в
1923 году во время случайной встречи на углу Уэймут-стрит и Харли-стрит. Морис остановил меня и сразу же заговорил. «К., странно, что ты написал книгу о Ковчеге, — сказал он. — Что заставило тебя сделать это?»
«Я написал „Судовой журнал Ковчега“, потому что это показалось мне превосходной темой для детской истории, — ответил я. — Так оно и вышло, ведь как только мои животные оказались на борту Ковчега, они завладели и им, и мной, так что история практически написала сама себя». Но почему Морис воспринял мою историю о Ковчеге столь всерьёз, подумал я. Выражение его лица внезапно стало очень серьёзным. Я задал ему вопрос: «Почему ты находишь столь странным то, что я написал детскую историю о плавании Ковчега?»
«Потому что Ковчег всегда был символом убежища во времена опасности и бедствий. Видишь ли, К., Ной был особо предупреждён о том, что должно произойти, и сразу же принялся строить то, что вскоре должно было потребоваться, — Ковчег. Тебе, возможно, будет интересно узнать, К., что сейчас здесь, в Лондоне, есть люди, которые заняты такого же рода работой».
«Что вообще ты имеешь в виду? — перебил я. — Ведь не будет же ещё одного потопа, правда? Если будет, пожалуйста, забронируй мне каюту на Ковчеге, который строят твои друзья».
Но Морис не рассмеялся. Напротив, он стал ещё серьёзнее, чем прежде.
«Не потоп, К., а другие мировые катастрофы в виде войн, революций и великих потрясений. Притом в гораздо большем масштабе, чем когда-либо прежде случалось на этой земле».
«Я тебе не верю», — ответил я спокойно, но твёрдо. К тому времени я уже привык к внезапным и драматичным заявлениям Мориса, но, несмотря на это, не мог не оказаться под некоторым впечатлением от той серьёзности и того чувства авторитетности, с которыми он высказал свои мрачные предчувствия. «Мы только-только оправляемся от мировой войны, — возразил я. — И теперь всякому, у кого есть хоть какой-то здравый смысл, очевидно, что войны себя не окупают. Ни побеждённые, ни победители никогда ничего не выигрывают от войны, и более благоразумные народы наконец усваивают этот урок. Наконец-то человечество становится немного мудрее и предпринимает шаги, чтобы избежать безумия войн в будущем. Лига Наций — это не просто идея в руках горстки идеалистов. Это непреложный факт, и её штаб-квартира находится в Женеве. Лига Наций начнёт действовать, как только между различными государствами возникнут какие-либо серьёзные разногласия».
Пока мы разговаривали, мы медленно шли в сторону Кавендиш-сквер, но тут я был вынужден внезапно остановиться. Морис очень крепко схватил меня за руку и резко встал передо мной. «Ничего не выйдет, К.! — взорвался он».
«Люди — это машины, и у них нет воли. Они не способны ничего делать. Они лишь реагируют. Иными словами, для человека всё случается. Лиги Наций, договоры, пакты, конвенции — все эти дипломатические ухищрения! Да ведь всё это ни к чему не ведёт, К. Это лишь политическая мишура на подмостках мира. Будет ещё одна мировая война, притом в куда большем масштабе, чем когда-либо случалось прежде». Затем Морис отпустил мою руку, и мы пошли дальше в сторону Оксфорд-стрит, но уже более медленным шагом. Долгое время мы шли молча.
«Кто всё это предсказал?» — спросил я его. — «Гурджиев».
Конечно же, именно так звали того русского мистика, к которому Морис Николл уехал вскоре после того, как обосновался на Харли-стрит. Как же это было в его духе — вот так исчезнуть в критический момент своей карьеры. Он увёз жену вместе с грудной дочерью в некое шато в Фонтенбло под названием Приэре, а человека, руководившего им, звали Гурджиев. Всё, что Морис рассказывал мне впоследствии об этом месте, сводилось к тому, что это был «Институт гармонического развития человека», что бы это ни значило. Я вспомнил также, что получил от Мориса записку, когда тот находился в шато, с приглашением навестить его там. Но тогда у меня были другие, более важные дела, чем подвергаться «гармоническому развитию» со стороны таинственного русского. Для меня было бы гибельно забросить свою небольшую практику, как это сделал Морис, в столь критический момент моей профессиональной карьеры. Поэтому я отклонил его приглашение приехать в Фонтенбло. Всё это я внезапно вспомнил, но слова, только что сказанные Морисом, произвели на меня столь сильное впечатление, что я условился зайти к нему в тот же вечер в его квартиру в Хэмпстеде, чтобы услышать обо всём этом подробнее.
Мы встретились там, как и договаривались, и продолжили разговор с того места, на котором остановились.
«Этот человек, Гурджиев, сейчас в Лондоне?» — спросил я его. — «Нет, он в Фонтенбло, но Успенский в Лондоне». — «Кто этот новый человек, Успенский?» — «Он русский последователь Г. и проводит встречи в одном доме на Уорик-Гарденс, в Кенсингтоне».
«О чём эти встречи?» — «Они об идеях Гурджиева. Хочешь пойти на них? Думаю, я мог бы получить для тебя разрешение посетить встречу».
Пойти на лекцию русского беженца, который не был большевиком, — ибо я понял, что и Успенский, и Гурджиев навсегда покинули Россию из-за тамошней революции, — ни к чему меня не обязывало. Раз так, я ответил, что очень хотел бы посетить одну из встреч Успенского и посмотреть, что они собой представляют. Разумеется, Кенсингтон был полон внушающих доверие мессий, и всё движение Гурджиева вполне могло оказаться фальшивкой. С другой стороны, его идеи могли оказаться интересными. Поэтому было решено, что Морис сообщит мне время и номер дома на Уорик-Гарденс, где проходили встречи Успенского.
Перед тем как мы расстались в тот вечер, Морис принял одно из своих торжественных выражений лица и сказал, что хочет дать мне некоторые заключительные наставления. «Мы не знаем себя, К., — начал он, словно ни с того ни с сего. —