Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Журнал он переложил на подлокотник, опёрся и встал. Поднимался он в два приёма, с остановкой посередине, и на подъёме дыхание его сбилось. До каюты было три шага, за переборку, и я довёл его под локоть. Обратно он шёл, держась свободной рукой за переборку, и поставил на стол жестяную чайницу. На крышке ещё виднелся облезлый китаец с веером. Сел Новицкий так же, в два приёма.
Весы я принёс из кладовой и взвешивал при нём, гирьки брал пинцетом. Порошка в чайнице вышло ровно столько, сколько по описи числилось в двух банках, до золотника. На язык он был горек так, что у меня свело скулы.
Вчера ночью я принял эту работу за чужую, ловкую и давнюю. Давней она и была, и очень точной. Тридцать лет эта рука пишет ведомости столбцом.
— Это была ловушка, — сказал Новицкий. — На вора. Вор унёс бы мел и продал бы мел. А ежели он понимает в хине, то попробовал бы и понял, что его ждали.
— Отчего вы молчали, ваше благородие?
— Оттого, что не знал вас. Про тетрадь вашу я знаю с Кронштадта. Видел, как вы её пишете. Складывать я умею. Покуда в кладовую ходили только мы двое, мне до неё дела не было. В Рио туда ходил кто-то третий. С Рио я решал, кому вы её пишете, — он помолчал. — Я вас не подозревал, Вершинин. Я вас не знал. Это разные вещи.
Выходило, что покуда я считал ему перебои, он считал меня. Под рёбрами у меня сжалось и не сразу отпустило.
— Мел откуда?
— Прохор принёс. Я послал его в хлебную камеру, к местам с портсмутским нумером. У приёмщика там кусок остался на рогоже.
Про двенадцать мест я узнал после острова, когда пошла течь. Новицкий посылал к ним Прошку ещё в Рио. Знал он про них раньше меня, а может, и с самого Портсмута, где подписывал опись на ящики Черкасова.
— А третий? — спросил я. — Кто ходил в кладовую?
— Не знаю и по сей день, — сказал Новицкий. — Мел цел. Либо он больше не приходил, либо приходил, попробовал и залил сургуч не хуже моего.
«Не та, что вам продали в Рио», сказал мне Лобанов позапрошлой ночью. Хину эту он, выходило, знал на вкус.
— Я мог дать ваш мел Фёдорову, — сказал я. — Ночью, в горячке, не глядя. Вы это считали?
— Считал, — сказал Новицкий. — Подменённые я поставил во второй ряд, за портсмутские. Вы берёте всегда с первого, я за вами смотрел четыре месяца. И сургуч на них лёг иначе, чем на прочих, это видно при свече.
— А ежели бы я взял не глядя?
Он помолчал.
— Тогда человек получил бы мел.
Поправлять он не стал ни слова. Я считал про себя другое: сколько ночей я отпирал этот шкаф при одной свече.
— Отчего же говорите нынче?
— Оттого, что вчера вечером вы меня капитану не назвали, — сказал Новицкий. — Назвать меня было выгоднее всего, наряд на Скородумова сняли бы в ту же минуту. Капитан был у меня, пока вы считали в кладовой. Сказал он мне это затем, чтобы я понял, чем вам обязан.
Банок было пять. Счёт мой от этого не выправился, и я выписал его в тетрадь числом, при нём. С декабря две банки мела числились у меня хиной. Со вчерашней ночи я дважды решил по трём банкам там, где их было пять. Муравьёву утром назвал три, и просить у комиссии он станет по моему числу. Фёдорову утром урезал порошок вдвое, двадцать гранов вместо сорока. После острова, когда пять банок стояли в шкафу, я давал ему с портсмутских двух пальцев по сорока гранов там, где можно было по шестидесяти, четыре дня. Банки я берёг на Кальяо, и хватало их с избытком.
Из жилета Новицкий вынул два ключа, отделил меньший, от аптечного шкафа, и положил его передо мной, рядом с чайницей. Ключ от сундука со спиртом он убрал назад.
— Отдайте Муравьёву, — сказал он. — И впишите меня в журнал. Больным, с нынешнего числа.
Журнал лежал на подлокотнике. Я взял его, обмакнул перо и спросил, что писать.
— Как есть, — сказал он. — Перебои сердца. Отёк ног до колена, одышка при вставании. Число и вашу руку.
Писал я его же словами, и перо шло у меня медленнее обычного. Под моей строкой он расписался сам, и подпись вышла шире прежней.
Выбрал он это сам, прежде чем его к тому принудили, и выбрал впервые за всё время, что я его знаю. Пульс я считал на запястье, как всякое утро. Перебоев за минуту вышло шесть. Вчера было пять. Трубкой я насчитал ударов больше, чем дошло до руки, и это было хуже обоих чисел. Легче ему не стало ничем из того, что я умею мерить.
— Счёт этот я вёл один, — сказал он, глядя на жестянку. — С Рио. Устал я его вести один, Вершинин.
Сказал он это ровно, и воздуху в этот раз ему хватило на всю фразу. Плечи его опустились, и руки на подлокотниках легли свободнее, чем лежали при мне все эти недели.
— Прошка ваш внизу? Пусть принесёт чаю. И подушку подымите мне выше, тут низко.
Просить он меня не просил ни разу с Рио.
Я отошёл к двери и поглядел на него оттуда, разом, как поглядел на него Тихонов у грот-люка, прежде чем нарисовать. Синева лежала на губах по краю и у крыльев носа, там же, где её положил на лист Тихонов, только гуще.
* * *
Тихонов пришёл в четвёртом часу.
В октябре, в лазарете, он дал мне слово приходить в тот же час, ежели повторится. Случилось это после обеда, и через час он стоял у двери лазарета с папкой под мышкой.
— Я очнулся у шкиперской, Андрей Ильич, — сказал он, не садясь. — Рука на щеколде. Как спустился, не помню. Бак помню