Нехороший дом - Александра Назарова
Мы доезжаем до полуразрушенного здания, которое я не хочу называть домом. Закатываем велики в палисадник. Смотрю на заросшие сорняками грядки. Раньше бабушка выращивала астры и душистые травы. После смерти деда она перестала делать многое из того, что приносило ей удовольствие: вязание, садоводство, сушку трав, общение с иччи[5]. Словно духи виноваты в том, что не уберегли деда.
– Бабке ничего про упыря не говори, – прошу я Ваню. Она и так в последнее время чудит, не хватало, чтобы совсем головой поехала. Тогда ее – в дурку, а нас – в детдом.
Ваня хмурится, но согласно кивает:
– Даш, а когда мы.
Пойдем спасать дедушку, разумеется.
– Тш-ш! Дай мне время подумать.
Жар и сухость улицы сменяются прохладой комнат, когда мы входим в квартиру. Встречает нас запах вареных потрохов, который вызывает рвотный спазм. Я зажимаю нос пальцами, пытаюсь привыкнуть и не вывалить на линолеум остатки завтрака.
Бабка выходит в коридор. Время обеденное, а она до сих пор в грязно-белой ночнушке с кружевной отделкой. Ключицы выделяются дугами под смуглой морщинистой кожей, щеки впали. Седые волосы распущены, запутаны и сваляны в колтуны. Бабушка из прошлого такого бы не допустила: она заплетала косу и украшала ее заколкой с традиционным орнаментом. Ходила в нарядных халадааях[6], даже если не было повода.
После смерти деда она превратилась в бабку. Перестала за собой следить. В квартирах аварийного дома не предусмотрены санузлы, туалет общий на улице. Я и Ваня каждую субботу ходим в городскую баню. Бабка к нам присоединяется раз в месяц. Но лучше бы она вообще не ходила. Стыд за бабкину неухоженность и ее молчание смешиваются и прилипают ко мне, как жирная пленка наваристого супа к стенкам кастрюли.
– Привет. – Сбрасываю с ног кеды. Бабка смотрит на меня злобно, мол, не смей со мной говорить. Обвисшие веки делают ее взгляд тяжелее.
Бабка спрашивает что-то по-якутски. Я понимаю только «оҕолор»[7]. Теперь она никогда не переходит на русский, наказывает меня, отодвигает в сторону. Ваня отвечает ей. Они перекидываются парой фраз. Бабка, шаркая, скрывается на кухне.
– Позвала обедать, – переводит Ваня.
Садимся за стол и ждем, когда бабка доварит суп.
Штукатурка обваливается, пол накренился, по оконному стеклу бежит и никак не добежит трещина. Под потолком смешивается металлический запах крови, прогорклого масла и кисловатой желчи.
Дед обожал хаан[8], супы из потрохов и сырую жеребятину. Я же не выношу запаха внутренностей.
Раньше бабушка варила борщи специально для меня, знала, как я их люблю. И пекла пирожки с разными начинками: мне – с картошкой, для дедушки – с печенкой, для Вани – с яблочным повидлом. Сейчас бабка каждый день чередует потроха и кровяную колбасу.
Я сажусь за стол, но тарелку не беру. Остаюсь из принципа. Чтобы бабка видела: ты можешь изводить меня этим запахом, но вытравить меня из семьи – нет.
Когда она ставит перед нами тарелки, чую кислость немытого старого тела.
Я смотрю на серо-коричневые куриные желудки. Ужины и завтраки готовлю я, иначе бы уже умерла с голоду. Но к обедам бабка принципиально не дает притрагиваться.
Она спрашивает что-то на якутском.
– Почему не ешь? – переводит Ваня, не поднимая глаз от тарелки.
– Зачем ты это варишь? – не выдерживаю я. – Дед умер. Его больше нет.
Бабка с половником в руке скороговоркой выпаливает следующую фразу.
– Она говорит, – бормочет Ваня, – что… дед все равно рядом. Что его сэбэтэй[9] голодный.
– Сэбэтэй, – усмехаюсь я. – Снова эти бредни.
Бабка швыряет половник в раковину. Я вздрагиваю.
– Ты думаешь, я для тебя варю? – Бабка говорит по-якутски, и Ваня тут же переводит, шепотом и быстро, словно хочет смягчить удары. – Я для его сэбэтэй. Чтобы дух сытым был и не ушел от нас. А ты можешь не есть. Можешь сбежать. Как твоя мать. Ты вся в нее – теперь для меня чужая.
Слова повисают в воздухе, густые, как запах бульона.
Бабка ждет. Ждет слез, крика, хлопнувшей двери.
Но я медленно перевожу взгляд на ее лицо. Мы смотрим друг другу в глаза. Я отодвигаю стул и иду к раковине, возле которой стоит бабка. Я наклоняюсь к ее уху и шепчу:
– Это ты сделала меня чужой.
* * *
– Вдруг деда там нет? Вдруг показалось? Он же умер, я урну с прахом держала, – спрашиваю я шепотом Ваню, свешиваясь с верхней койки нашей двухъярусной кровати.
– Точно не галлюцинация. Я же тоже его видел, – спокойно говорит брат.
Дед-упырь его ни капли не напугал.
– Коллективное помешательство? – не сдаюсь я.
– Он реален, смирись. – Ваня укрывается одеялом. – Так когда его пойдем спасать?
Я вздыхаю. Брат не отстанет.
– Резы забрать нужно, без них никуда.
Ваню ответ устраивает – знает, что карты дороги мне. Через несколько минут он засыпает.
А я мысленно возвращаюсь к ссоре с бабкой. Давно такого не было. Обычно она меня просто игнорирует.
Чужая, значит…
Я смотрю в угол, откуда по весне в нашу комнату пробирается вода. Ваня вычерпывает ее ковшом в ведро, хотя это мало чем помогает. Воду должны либо откачать коммунальщики, либо она сама должна впитаться в землю. Но второй вариант вероятнее, коммунальщикам на нас плевать.
Черная плесень на стенах в том месте уже ничем не оттирается. Возможно, споры уже осели в наших легких, просочились в мозг и начали сводить с ума. Скоро мы с Ваней перестанем мыться и выходить на улицу, начнем целыми днями смотреть в пустоту за окном, как бабка.
Вспоминаю о родном доме. Как мама бежала со мной из бани, закутав в махровое полотенце, а летний вечерний воздух щекотал кожу. Как с Ваней ловили волосогрызок в досках и скармливали соседским курам. Как играла в Урсулу из «Русалочки», перемешивая в склянках грязь и воду, которые превращались в зелья. Представляла, как стану великой ведьмой из рассказов деда.
Теперь родовое гнездо в разрухе, а в нем – упырь.
Выбираю в цели для гляделок пятна темно-бежевой штукатурки на потолке и пытаюсь представить, на что они похожи очертаниями. А еще думаю, как я не хочу жить в этом чертовом доме с черной плесенью и без душа. Спать в двух свитерах, когда придет зима. Ждать коммунальщиков и тосковать по родовому гнезду.
Я не знаю, как поступить. С одной стороны –