Второй шанс для Лекаря. Том 8 - Алексей Аржанов
— Потому что телега! — Барон ударил себя кулаком по колену. — Меня на ней так вытрясло, что лихорадка раем показалась!
Тут колесо ухнуло в колдобину. Сундуки на крыше грохнули, а меня с двумя стариками только качнуло на ремнях, на которых висел кузов, и мы поплыли дальше.
А я стал размышлять о своём.
Под Фридландом наши раненые ждали подвод до темноты, а потом на голых досках этих подвод теряли кровь на каждой версте. Летучие фуры французского главного хирурга Ларрея, которые я в Тильзите разглядывал во дворе пастората, качались на рессорах, только много ли их построят на всю армию? Подвод же у армии тысячи, и любая мужицкая телега у дороги сгодится, ежели раненый поплывёт в ней, как я сейчас на ремнях.
Я достал записную книжку и карандаш. Две жерди вдоль бортов, между ними верёвка, натянутая вперехлёст частой сеткой, а на сетку носилки или мешок с сеном, и человек лежит на весу, покуда колёса скачут по колдобинам. Носильщики, про которых я писал в Тильзите положение для Виллие, донесут раненого до перевязки, а дальше пусть его везёт любая подвода — по полчаса работы на каждую.
— Это что ты рисуешь? — Барон перегнулся ко мне и выхватил книжку.
— Телегу для раненых. Из любой мужицкой.
Он повертел мою книжку и сунул её отцу, а тот поднёс её к окну и долго молчал над моим чертежом.
— Жерди к грядкам вязать, — сказал наконец отец. — Грядки у телеги крепкие, выдержат. А верёвку брать пеньковую, в три витка.
— Пеньковая в дождь сядет! — загремел барон. — Ремни нужны!
— Где ты у мужика в поле ремни возьмёшь? Верёвка есть в каждом дворе.
— Мои старики тебе за час такую телегу спроворят! — Барон стукнул ладонью по книжке. — Те самые, что Готье по всему городу искали. И Виллие покажем, при всём Петербурге!
Отец вернул мне книжку и посмотрел на меня так, как, должно быть, глядел когда-то на молодых офицеров, сделавших что-то путное.
— Это дело солдатское, — сказал он. — Это я понимаю.
За разговором стемнело. Когда впереди показались огни тётушкиного дома и тёмная маковка церкви за прудом, барон замолчал на полуслове. Рука его поднялась к вороту и там осталась, и в сумерках я увидел, как серый цвет снова ползёт у него от губ к щекам.
— Злость вас держит, Пётр Кузьмич, а тоска ломает, — сказал я. — Я нынче в этом убедился.
— Это как же понимать? — Он не отнимал руки от ворота.
— Три дня вы бранились и доехали молодцом. А час промолчали под Торжком и посерели. Митя мне всё рассказал.
— Ах, Митька… Ну, Митька!
— В Спасском не молчите. Хотите спорить с Евпраксией Ильиничной — спорьте. Только сидя, недолго, и на ночь ни окорока, ни наливки.
— Так это что ж? — Барон уставился на меня, и рука его медленно опустилась. — Лекарь мне браниться прописал?
— Самым строгим образом.
— А ежели на сговоре, при образах, почую, что подступает?
— Тогда глядите на меня. Увижу, что вы сереете — трону ухо. — Я дотронулся до своего уха. — Вспомните, кто к нему тянулся.
Барон побагровел у меня на глазах разом, от ворота до самых бровей.
— Ну дела! — выдохнул он и вдруг захохотал на всю карету. — Лекарь мне браниться прописал! Слыхал?
— Не глухой, — отозвался отец в окно. — Старуху жаль.
В Спасское мы въехали под бароний бас, и старшая тётушка, Евпраксия Ильинична, уже стояла на крыльце со свечой, когда я спрыгнул на землю.
— Приехал! — объявила она на весь двор. — Слышу!
Настя сбежала с крыльца мимо неё, путаясь в подоле, и повисла у отца на шее, а на меня поглядела через его плечо так, что объяснять ей я ничего не стал. Отца она знала лучше нас всех. Зато теперь и я знал, чем держится его сердце.
Старшая велела сразу подавать ужин, хотя шёл уже одиннадцатый час. На стол легли пироги и окорок с хреном, а посреди встал гранёный штоф с вишнёвой наливкой. Окорок от барона я отодвинул, а штоф переставил подальше, к Павлу.
— Это что же, батюшка мой? — Старшая отложила вилку. — Гостя у меня в доме голодом морить?
— На ночь ему сытно нельзя, сударыня. Каши дайте или простокваши.
— Он у меня тридцать лет окорок ест!
Барон положил салфетку, и по тому, как он набрал полную грудь воздуху, я понял, что сейчас пойдёт атака.
— Тридцать лет, Евпраксия Ильинична, я у вас рта раскрыть не смел! — загремел он. — Окорок ел, наливку пил, а слова поперёк не сказал! Ну так вот, скажу. Лекарь мне окорок запретил, а браниться велел!
— Браниться? Со мной?
— С вами!
Старшая выпрямилась, и я было приготовился к буре. Старуха поглядела на барона, на его красное лицо, на поднятый палец и вдруг рассмеялась так, что на столе звякнули рюмки.
— Ожил! — Она хлопнула ладонью по скатерти. — Липа, гляди, ожил! Тридцать лет я ждала, когда он мне слово поперёк скажет!
— Дождалась, Праша, — сказала младшая, не опуская лорнета.
Дарья Гавриловна сидела белая, прижав пальцы к губам, и смотрела на мужа с таким ужасом, что мне стало её жаль. Зато Настя поймала через стол мой взгляд, и я ей кивнул. Она поглядела на отца, потом на меня и прыснула в салфетку.
После ужина я отвёл баронессу с Настей в сени. Барон ворчал мне в спину, что Дарье про это знать ни к чему, и я ответил, что иначе она станет беречь его от крика, и он махнул рукой.
— Когда он замолчит и станет глядеть в одну точку, зовите меня или дайте ему дело, — сказал я. — А кричит, так не мешайте.
— Всю жизнь я его от крика берегла, — прошептала Дарья Гавриловна.
— Так вот отчего папенька в Спасском всегда молчал, — медленно проговорила Настя.
Бой у часов в зале я попросил на ночь остановить. Старшая было вскинулась, потом махнула рукой и сама велела придержать бой.
— Тикать пусть тикают, — сказала она. — Я их теперь и так слышу.
Барона уложили в угловой комнате, подальше от зала. Окно я приоткрыл, подушки велел положить повыше, а сам устроился за стенкой и дверь оставил приоткрытой. Часы в зале тикали, и после полуночи к ним прибавился бароний храп, ровный и густой, на весь дом.
Под утро барон заворочался, сел на постели и позвал меня.
— Михайло, — сказал он хрипло, глядя в окно на розовый от зари пруд. — Первый раз тут выспался.
Ради одной этой ночи стоило злить его весь вечер. Впереди оставался