Металл - Гизум Герко
— Тебе мать пишет?
— Мать.
— Хорошо. — Без всякой зависти, констатацией. — А мне контора опекунская писала, пока не выпустился. Раз в квартал, по форме: жив, учтен, койко-место оплачено. Я узловой, Форк. В смысле, с узла: нас таких на «Крестовине» полподвала росло, при интернате.
— Писала тебе? — До меня не сразу дошло. — Ты же там и жил.
— Слушай, а куда ей еще писать? Контора наверху, мы в подвале, лифт по пропуску. Письма нам спускали трубой, вместе с накладными на крупу, и воспитательница раздавала их после ужина, как раздают компот, всем одинаковые. — Пруль заговорил быстрее, и тишина сошла с его лица, как сходит иней с поручня. — Нас ведь, узловых, никто в отдельности не растил. Нас растил весь узел. Диспетчеры учили считать, по составам. Докеры учили вязать, ругаться мы научились сами. Тетки с раздачи кормили тем, что осталось от смены, и осталось всегда, они лишнего варили нарочно, я это только потом понял. А платили за нас борта. В причальном сборе у каждого борта есть строчка, мелкая, «на содержание», ее никто никогда не читает. Ты знал, что «Пеликан» за меня платил, когда я его еще в глаза не видел? Я Хеде это сказал, как только сюда пришел. Слушай, говорю, Тольды мне, выходит, алименты платили! Она полезла в старые ведомости, нашла строчку, посмотрела на меня и говорит: «Сходится. Сдачи не будет».
Посреди галереи мне пришлось остановиться, потому что смеяться на ходу у меня не вышло, и докер с тележкой объехал нас, как объезжают столб. Пруль переждал, шмыгнул носом и посмотрел на меня с довольством рассказчика, у которого байка вышла ровно такой длины, как задумано.
— Так что я на борту десятый год, отрабатываю, и никуда отсюда не денусь. — Он кивнул на «Пеликана», серого, заплатанного, родного. — У людей дом, это откуда они. А у меня дом, это где меня по фамилии в ведомость вписали. Первый раз в жизни. Хеда вписала. — И, не меняя тона: — Ставлю галету, что Ботва сегодня стол урожая объявит. Огурцы дошли, я видел.
Я не стал спорить. Про огурцы он никогда не ошибался.
Он выиграл: через день на борту случился праздник, первый за стажировку, и назывался он «стол урожая». Галету я отдал с удовольствием, что в тотализаторе Пруля со мной случилось впервые.
Оказалось, это ежегодное: раз в году, когда грядка Ботвы выдает главный сбор, кок закрывает камбуз на спецобслуживание и дает стол, на котором нет ни одного концентрата. Совсем ни одного. Свежие помидоры, огурцы с пятого, легализованного квадрата, зелень охапками, какая-то ботва в четырех видах, оправдывающая прозвище хозяина, и в центре, как орден, блюдо с жареным, настоящим, не восстановленным белком, происхождение которого Ботва не раскрывал, а Хеда, что характерно, не спрашивала.
Готовку я видел изнутри, потому что напросился к Ботве в подручные, и это оказалось отдельной школой. Ботва на камбузе работал, как Ярне в машинном: без единого лишнего движения и без единого слова. Задачи он ставил подбородком: кивок на овощи, значит мыть, кивок на доску, значит резать. Один раз я порезал не так, и он не сказал ничего, просто взял мой ломтик, посмотрел на него, посмотрел на меня, и положил рядом свой, правильный. Разница была видна невооруженным глазом, как между моей пайкой на первом курсе и пайкой Ярне. Я перерезал все. Он кивнул. За два часа работы это была высшая награда, и, что характерно, ее хватило.
Стол собрал всех, даже Юссу сняли с вахты, на вахте на два часа остался автопилот и Тольд, который заявил, что капитану положено поститься за расписание. Ему наложили тарелку и унесли на мостик, и это было единственное блюдо, покинувшее кают-компанию. Тарелка вернулась через час, пустая, и на ней лежала записка, почерком капитана: «Расписание благодарит». Записку Ботва разгладил и убрал в нагрудный карман фартука, и я готов спорить, что там у него лежали такие же, за все прошлые годы.
— За грядку! — Пруль поднял кружку с чем-то ягодным, что Ботва гнал из своих же отходов производства и что до алкоголя не дотягивало юридически, но дотягивалось душевно. — Пять квадратов сопротивления!
— За пятый квадрат. — Хеда подняла голову от планшета, и это была первая шутка, которую я от нее слышал: пятый квадрат был ее поражением, и она подняла за него кружку сама.
Дальше стол покатился, как положено столу: Пруль рассказывал сагу о том, как он в позапрошлом году вез рассаду от «Огорода» за пазухой через таможню, потому что фитоконтроль, и как рассада его выдала, зацветя. Юсса, разомлев от свежего, дослушала про цветение и отставила кружку.
— Двадцать девять лет назад. — Стол притих: с этих слов у Юссы всегда начиналось стоящее. — Эскадрилья наша стояла на станции у самого края, дальше которого уже ничего не возят. Была одна ночь, после которой утром вышла благодарность в приказе. Всей эскадрилье, поименно. Премию обещали следом. Следом пришла выписка из приказа, каждому на руки, на память.
— А за что благодарность? — Пруль подался вперед, рассада была забыта.
— За ночь. Подробности были в приказе. — Юсса отхлебнула. — Приказ пропили.
— Как пропили? Он же бумажный!
— Старшина собрал наши выписки и понес лавочнику на станционный ярус. Курс вышел один к одному: приказ на литр. Все считали, что старшина продешевил.
— А он продешевил?
— Лавочник наши выписки вставил в рамки и повесил над стойкой, все до одной, рядком, а сверху написал: «Здесь пьет эскадрилья, отмеченная в приказе». Под эти рамки к нему потом весь сектор ходил пить, пока стояла станция. А старшина до конца службы, проходя мимо стойки, здоровался со своей рамкой. — Юсса взяла кружку обратно. — Двадцать девять лет.
Пруль хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнули огурцы, и потребовал адрес той стойки: он туда сходит и выпьет под рамку за всю эскадрилью сразу. Юсса не ответила. Она уткнулась в кружку и пила из нее дольше, чем пьют чай, и над кружкой у нее смеялись одни глаза.
Ботва царил над столом молча, подкладывая, и только раз произнес речь. Речь была такая: он встал,