Половодье в городе - Александр Васильевич Малышев
— Здравствуйте, — услышал Сережа знакомый голос за спиной, повернулся, а они уже на пороге, и Римма, что вошла за матерью, еще только прикрывала дверь за собой. И точно ответная волна воздуха упруго толкнула Сережу в грудь, точно новая солнечная вспышка ударила по глазам так, что больно стало.
Одеты они были совсем уж по-летнему: платья одинаковой расцветки — букетики голубых и розовых цветов по темно-синему полю, на Фаине еще бордовый жакет; обе с непокрытыми головами и без чулок, лишь на смуглых ногах Риммы свежо белели совсем, наверно, новые носки.
Мать уже успела подойти к гостям, уже говорила, взмахивая машинально ножом, который забыла оставить на подоконнике:
— Здравствуй, Фая… А это Римма? Ой какая стала! Ведь меня переросла… Ну, проходите, садитесь. — Она поочередно обмахнула фартуком табуретку и стул. — День-то сегодня, подарок, право слово. Мы вот окно раскупориваем.
Гостьи чинно сели. Мать топталась перед ними, невзрачная, серая, ведь дома-то не рядились, куда там.
— Чем вас угощать?
— Не хлопочи, — предупредила Фаина, — мы обедали.
— Ну, как же без угощения? Хоть чай поставлю, однако. Как ни сыты, а для чаю место всегда найдется…
Мать скрылась за дверью.
Сережа стоял под открытой форточкой — взъерошенный, потный и немой. И смотрел на Римму.
— Значит, помогаешь маме? — спросила Фаина, обводя комнату неторопливым скользящим взглядом.
— Да.
— Молодец, надо, надо помогать. А учишься как?
— Ничего.
— У вас вроде по-другому мебель стояла?
— Мама на Новый год переставила. Чтобы жить по-новому как-нибудь.
— Понятно, — кивнула Фаина и усмехнулась. — Все такая же чудачка, я гляжу…
Воротилась мать, оглянулась на полуразделанное окно и заговорила с Фаиной о том, как ей работается, как живется. Фаина отвечала, что в артели ей нравится, воздух там другой, чем на фабрике, лучше, и шум не такой, и напряжение не то, полегче, правда, тяжело все-таки шить ватные штаны и стеганые ватники — толсто, иглы застревают, ломаются…
— А живем ничего. Римка на медсестру учится, пока при больнице, потом будет в училище поступать. Если поступит, надо ее поддерживать. Я вот и надумала еще дома шитьем подрабатывать.
— Слыхала, стулья новые купили, — вставила мать Сережи.
— Да вот, пришлось. Старые-то совсем уж рассыпаются. Мы и гвоздями ножки прибивали, и веревками вязали — еле держатся. Ведь довоенные еще, до войны куплены. А тут свекор заглянул, я его на стул и посади, а стул-то под ним и подломился…
Потом они заговорили о женщинах, с которыми Фаина работала в одной смене, пока не ушла в артель.
— Роза Спирина, я слыхала, замуж вышла. Будто бы за вдовца.
— Да, на троих детей пошла. Говорит: «Ничего, терпимо. Коли напасть какая, так на всех сразу делится, а не на одну меня падает». Да ты его знаешь, Губин из механического отдела.
— Ну-ну, Губина-то Люся его жена была?
— Она самая. От сердца померла позапрошлый год.
Сережа, привыкший к таким разговорам, — в коридоре, на кухне они велись всякий вечер, бесконечные, как сама жизнь, — слышал лишь голоса Фаины и матери, сменявшие друг друга, точно два инструмента в неспешном музыкальном дуэте, но то, о чем говорилось, не доходило до него, разве только часто упоминаемые и прежде безликие имена и фамилии женщин, работавших на фабрике. Он не сводил глаз с девушки и все подмечал в ней с какой-то обостренной, взволнованной чуткостью: и серебристый пробор в разобранных надвое гладких волосах, когда она наклоняла голову, и порхающее, медленное, согласное движение ресниц, и округлые, мягкие впадинки, что обозначались в углах ее сомкнутых губ. Это выражение скуки и терпения на ее лице заметила и хозяйка.
— А вы займитесь чем-нибудь, побеседуйте, — живо перебила она разговор и повернулась к Сереже: — Сынок, ты приемник дай послушать, книжки свои покажи — развлеки гостью.
Фаина закивала, подтверждая ее слова. Римма послушно встала с табуретки и пошла к Сереже, заведя руку за спину и ладонью поводя машинально по текучему подолу платья, который так и заструился округлыми складками вдоль ее тела.
— А что, есть приемник? — спросила она, слегка приподнимая брови. — И где же?
— Да вот он, — показал Сережа на пластмассовую коробочку, достал из-за стопки учебников наушники, надел их на голову и, повертев ручку настройки, с улыбкой, щурясь, посмотрел на Римму. — Вот, Лемешев как раз поет. Хочешь… хотите послушать?
Римма нерешительно кивнула, и он протянул ей наушники. Она взяла и, не надевая, поднесла их к уху, выглядывающему из-под натянутых косами, кое-где повыбившихся прядок.
— Верно, — удивилась она, — Лемешев. У наших соседей тоже приемник, но не такой. Он большой, светится, когда работает, его и через стенку слышно.
— Это ламповый, — завистливо вздохнул Сережа. — И я такой куплю, вот пойду работать… А пока мне хватает и этого, детекторного. Днем станций всего две или три, иногда «Маяк» бывает, зато уж вечером одна на одной…
— Маяк? — Римма отвела наушник от щеки. — А что это такое?
— Ну, там пластинки заводят. Ты не слышала никогда?
— Нет.
— Сейчас поищем. Дай сюда на минуту. — Он отсоединил наушники от наголовника, один прижал к правому уху, а другой вернул Римме. Шнур был короток, и Сережа сам подвинулся к девушке и плечом ощутил ее круглое теплое плечо. — Сейчас поищем, — повторил он, переключился на средние волны и стал вращать ручку настройки.
Из шорохов и потрескиваний эфира пробился на секунду далекий, слабый голос диктора: он говорил об атомной бомбе и борьбе за мир. Сережа еще повернул ручку и обрадованно заблестел глазами: пели Бунчиков и Нечаев, радиомаяк передавал свой обычный концерт.
— Вот он, — Сережа взглянул на Римму, и девушка кивнула ему с легкой, будто отсвет заката на белом облаке, улыбкой, и улыбка все не сходила с ее ярких, выпуклых губ, это она улыбалась песне