Перелом - Арсений Громов
Раненых несли и несли. Пятачок держался из последних сил — немец раз за разом контратаковал сверху, пытаясь сбросить горстку в реку, и горстка отбивалась, и редела, и держалась. Гордеев со своими дрался на краю пятачка, отбивая контратаки, и притаскивал раненых, и снова уходил в бой. Раненых прибавлялось быстрее, чем Корнев успевал, и часть умирала, не дождавшись, и он, сортируя, посылал самых безнадёжных в сторону — морфий и покой, не мучить, — и хватался за тех, кого можно было вытащить, и вытаскивал, и складывал спасённых под обрывом, ожидая, когда можно будет переправить их на свой берег.
А переправить было — не на чем и некуда: реку простреливали, лодок почти не осталось, и спасённые лежали под обрывом, на отбитом клочке, и ждали, и Корнев держал их живыми, сколько мог, моля, чтоб рассвет принёс возможность эвакуации или подмогу.
Под утро — серое, мокрое, страшное — на пятачок переправились свежие силы: ночью навели хоть какую-то переправу, подбросили людей, патроны, и плацдарм, истекший, выбитый, но выживший, устоял. Не сбросили его немцы в Днепр. Зацепилась горстка. Удержала клочок вражеского берега — тот самый клочок, с которого потом, расширив его, пойдёт наступление на Киев.
Корнев встретил рассвет под обрывом, в крови по локоть, не помня, сколько прошло часов, сколько прошло через его руки. Он спас многих — десятки, на этом пятачке, своими руками, в эту страшную ночь. И потерял многих — тех, до кого не дотянулся, кто утонул в Днепре, кого не довезли, кого нельзя было спасти. Река взяла свою цену — огромную, как он и знал наперёд. Но плацдарм — устоял. И в этом «устоял», оплаченном страшной кровью, был залог всего, что будет дальше: Киева, освобождения, дороги на запад.
— Удержали, доктор, — сказал Гордеев, опустившись рядом с ним под обрывом на рассвете, чёрный, мокрый, выбитый, но живой. — Зацепились. Не сбросил он нас в воду. — Он смотрел на серую реку, несущую следы ночного избиения. — Дорого встало. Я полвзвода тут оставил, в этой воде да на этом песке. Но — зацепились. Теперь не отдадим. Расширим — и пойдём. На Киев.
— На Киев, — отозвался Корнев, отирая окровавленные руки. Он смотрел на реку, на тот, низкий, родной берег за ней, и на этот, отбитый, политый кровью, под кручами. — Удержали, Степан Игнатьич. И за это держание — полреки наших на дне. — Он помолчал, и в нём поднималось то знакомое, поисковицкое: — И сюда придут, Степан Игнатьич. Через восемьдесят лет — придут и сюда. Будут поднимать тех, кто на дне этого Днепра остался, кто в этот песок лёг. И не поднимут многих — река своих не отдаёт, унесла, размыла. Безымянными так и останутся — днепровские. Целая река безымянных. — Он сжал кулаки. — Но я их помню. Тех, кого тут потерял этой ночью. Впишу — кого знаю по имени. А кого не знаю — впишу «безымянный, Днепр, переправа». Чтоб хоть строкой остались. Хоть строкой.
И он достал коленкоровую тетрадь — мокрую, чудом уцелевшую за пазухой, — и при сером днепровском рассвете, на отбитом вражеском берегу, в крови по локоть, стал вписывать имена тех, кого потерял этой ночью на переправе. Длинный столбик. Самый длинный за весь этот год.
А над великой рекой вставал рассвет, и Днепр тёк медленно и мощно, унося к далёкому морю следы страшной ночи, и на отбитом клочке его западного берега горстка выживших закреплялась, зарывалась, держалась — на плацдарме, оплаченном кровью, с которого начнётся дорога на Киев.
Переправа была позади. Впереди был плацдарм — и за него предстояло заплатить ещё.
Глава 12
Плацдарм
Плацдарм держали две недели — и эти две недели были такими, что переправа показалась потом коротким ужасом, а плацдарм — долгим.
Немец понимал, чем грозит ему этот клочок на западном берегу, и бросал на него всё, чтоб сбросить в реку, пока он не разросся. Контратаки шли по нескольку раз на дню — пехота, танки, при поддержке артиллерии с круч и авиации с неба. Пятачок жил под непрерывным огнём: немец простреливал и засыпал минами каждый его метр, потому что весь он был как на ладони с высокого берега. Укрыться было негде, кроме как в воронках, в наспех отрытых щелях да под тем обрывом у воды, где Корнев держал свой пункт.
И всё это время через Днепр, под огнём, переправлялись подкрепления — по ночам, на лодках, на наведённых и тут же разбитых переправах, ценой страшной, — и обратно, на свой берег, пытались переправить раненых. И вот это последнее было мукой, какой Корнев не знал прежде.
Потому что раненых он спасал — а вывезти не мог.
Река простреливалась день и ночь. Лодок почти не осталось. Переправу наводили — её разбивали. И спасённые Корневым раненые — выведенные из шока, перевязанные, стабилизированные, те, кому нужно было только одно: попасть в тыловой госпиталь, — лежали под обрывом, на плацдарме, в мёртвой зоне, и ждали переправы, которой не было. И часть из них умирала в этом ожидании — не от ран, от которых Корнев их спас, а от того, что некуда было вывезти, что золотой час давно прошёл, что нельзя на крохотном простреливаемом пятачке выходить тяжёлого так, как в тыловом госпитале.
— Это хуже всего, — говорил Корнев Нине сквозь зубы, на минуту привалившись к глине обрыва. — Спасти — и не суметь вывезти. Держать живым на пятачке того, кого надо в госпиталь, и смотреть, как он всё равно уходит, потому что реку не перейти. Я его из шока вытащил, кровь восполнил, всё сделал — а он умирает, потому что мы тут заперты. Это, Нина, как… как если бы спас тонущего, вытащил на берег — а берег горит, и деться