Второй шанс для Лекаря. Том 8 - Алексей Аржанов
Ту комнату я вспомнил сразу, два кресла у раскрытого окна, Виллие у стены и Ларрея у меня за спиной.
Чёрт бы меня подрал! Я ожидал куда более мелкого шпиона. Так под окном стоял сам Жадовский!
— И пока вы ждали, вы пересказали всё конюхам при государевых лошадях? — хмыкнул я.
— А что мне было делать, час стоять молча? — искренне удивился он. — Конюхи, доложу я вам, превосходные слушатели. Ахали в нужных местах.
Откинувшись в кресле, я подумал, что три недели весь Петербург смеялся над моей ступенькой и плац-майор в крепости поминал её при солдатах, а началось всё с этого человека в халате, у лошадиной морды.
— А ухо? — спросил я. — Это тоже вы?
— Я им сказал, что он промахнулся! — Жадовский замахал руками. — А додрали вас уже конюхи.
Смеяться мне хотелось и злиться тоже, и я не знал, чего сильнее. Только веселиться мне было рано.
— Аполлон Гаврилович, — сказал я. — Ваши слова лежат в доносе, по которому меня вчера посадили в крепость. Солдаты давно сделали из обещанного госпиталя дворец с садом, а в доносе стоит госпиталь, слово в слово. Значит, писал тот, кто слышал вас.
Жадовский перестал улыбаться, вынул перо и положил его на стол, и рука у него, я заметил, дрогнула.
— У Засекиных, — проговорил он глухо. — Неделю назад, в воскресенье, за обедом. Человек двадцать за столом сидело.
— Кто конкретно?
— Да разве всех… — Он запнулся и поднял на меня глаза. — Ладомирский сидел. Против меня, через стол. И слушал лучше всех, я ещё подумал, какой благодарный слушатель. А после хозяйка читала вслух письмо из Москвы. От какой-то Анфисы Карповны. Про лекаря Салтыкова, что ходит там по французским лавкам с французом.
Анфиса Карповна… Подруга матери, что видела меня у оптика на Кузнецком мосту вместе с Готье. Обе половины доноса, тильзитская и московская, прозвучали за одним столом, в один вечер, и напротив сидел камер-юнкер, который слушал лучше всех.
Жадовский встал и прошёлся по кабинету.
— Меня опять употребили, — сказал он. — Второй раз за тем же столом, Салтыков, как болтливую девицу. — У окна он остановился, постоял и вдруг обернулся. — Погодите. Был ещё случай, в июле. Служит у нас переводчиком с польского старый Ключинский, Игнатий Францевич. Глаза у него совсем худые, бумаги он читает с лупой. Так вот, он хвастал в канцелярии, что молодой Ладомирский его выручил по дружбе. Взял к себе на ночь какую-то польскую бумагу из Вильны, по секретной части, и перевёл за него. Я ещё посмеялся, с каких это пор азиатская часть читает по-польски.
— А он читает?
— Он знает четыре языка, Салтыков. Польский среди них.
Это многое объясняет. Письмо Ляховского ночевало у Ладомирского дома. В ту ночь, выходит, в него и вписали пятую строку, а наутро полуслепой Ключинский подписал перевод, не разглядев, сколько строк было в подлиннике.
— Мне нужно слово Ключинского, — сказал я. — На бумаге, при свидетелях. И что-нибудь, писанное рукой Ладомирского. До четверга.
— До четверга, — повторил Жадовский. — Ключинского я завтра же возьму в оборот, покуда с ним не поговорил кое-кто другой. А бумаг, писанных Ладомирским, у нас в Коллегии полные шкафы. — Он помолчал. — Только вы ведь попросите меня ещё и молчать.
— Попрошу. Ни одной живой душе, покуда не соберётся Комитет.
— Вы просите невозможного, — вздохнул Жадовский.
— Прошу. Два дня.
— Два дня я выдержу, — мрачно сказал он. — А в пятницу расскажу всем. Это будет лучший анекдот года! Потому и не прошу ничего взамен. Тем вы меня и радуете, Салтыков. Тем и радуете!
Ехал я от него за полночь, и в затылке у меня стучало. Донос написал Ладомирский, тот, кто сидел у Засекиных напротив Жадовского, и письмо ночевало у него же. Оставалось доказать это людям, которые верят бумаге больше, чем лекарю.
* * *
К ранней обедне мы с Настей понесли святить наши яблоки.
Спасо-Преображенский собор стоял в двух шагах от Кирочной, и на престольный праздник народу в нём было не протолкнуться. Корзину с нашей старой яблони нёс я, Настя шла рядом, а позади, стуча клюкой по ступеням, поднималась старшая тётушка, которая наотрез отказалась остаться дома.
Шёпот пошёл за нами от самой паперти, и я разбирал в нём каждое слово. «Тот самый», «за измену взяли», «выпустили, а надолго ли». Спиной я чувствовал чужие взгляды.
Евпраксия Ильинична вдруг остановилась посреди храма и обернулась.
— Это кто там шипит? — спросила она на весь собор. — Я, батюшки мои, нынче всё слышу. Сколько лет глухая ходила, а теперь слышу. Вот этот лекарь и вылечил. Кто ещё шипеть надумает, подходи ближе, я и тебя послушаю.
Шёпот смолк так быстро, что мне стало слышно, как потрескивают свечи у образа. Настя взяла меня под руку, при всех, и больше уже не отпускала.
Мне же на слухи было плевать. Пусть говорят, что им угодно. Скоро их мнение изменится. Народ всегда болтает то, что ему в голову втемяшили.
Только враги мои не понимают, что правда на моей стороне. И правда победит.
Нужно лишь время.
Вот только его у меня не так уж и много.
Наконец мы приступили к ритуалу, которого так ждали.
Священник окропил наши яблоки, и капли легли на красные бока. В карете Настя разрезала первое яблоко пополам, как резал их в крепости Евстигнеич, только половину отдала мне.
— Теперь можно, — улыбнулась она. — Наши первые.
Первые, потому что ранее есть их было нельзя.
Ехали мы в Павловск вчетвером. Барона я с собой не взял, его сердцу хватило и тумбы у крепости. Дарья Гавриловна сидела рядом с дочерью, потому что невесте ездить с женихом одной не полагалось, хоть бы и при приставе. Напротив меня сидел пристав Ширяев, тот самый, что в воскресенье вёз меня в крепость, и делал вид, что дремлет. Я протянул ему второе яблоко, и он открыл один глаз.
— У меня дома нынче тоже святят, — сказал он и взял.
Дарья Гавриловна смотрела в окно до самой заставы, а потом заговорила, не поворачивая ко мне головы.
— Священник наш вчера спрашивал, не перенести ли венчание. Покуда, говорит, дело не решится. Я ему сказала: восемнадцатого, как уговаривались.
Настя сжала мне руку так, что я почувствовал её ногти.
До воскресенья, восемнадцатого августа, оставалось двенадцать дней. Венчаться под следствием мне