Создание человека - Кеннет Уокер
XII
ГУРДЖИЕВ КАК УЧИТЕЛЬ
По прибытии в Париж нас уверяли, что хотя жизнь в квартире Гурджиева поначалу покажется нам странной, мы вскоре к ней привыкнем. Не могу сказать, чтобы ощущение необычности обстановки в квартире Гурджиева когда-либо оставило меня. Обстановка, картины, украшения квартиры, задёрнутые шторы, а также поедание огромного обеда в два часа дня и кошмарного ужина в полночь сохраняли для меня свою диковинность до самого конца моего визита. Я так и не привык к ним. Но к тому времени я уже был убеждён, что Гурджиев всё делал с определённой целью. Поэтому я чувствовал, что его обильные обеды и ужины предназначались не просто для удовольствия от еды и питья. Они служили цели выбить всех нас из заведённого распорядка, и я заметил, что эта резкая перемена в нашем образе жизни уже оказывает благотворное действие на тех из нас, кто приехал в Париж из Лондона. Мы, английские последователи Успенского, стали несколько угрюмыми и скованными в своём поведении, и нам грозила опасность приобрести то, что я расценивал как «выражение лиц завсегдатаев молелен». По моему мнению, мы слишком долго подчинялись правилам и предписаниям Успенского и нуждались в процессе раскрепощения. Никто не подходил лучше для проведения этого исправительного лечения, чем Гурджиев, и день ото дня я с удовлетворением отмечал, что лечение, которое мы получали на рю де Колонель-Ренар, начинало оказывать благотворное воздействие на нас, членов группы Успенского. Наши лица становились более расслабленными, речь — менее рассчитанной, а поведение — более дружелюбным и непосредственным. Гурджиев не раз говорил, что каждому необходимо знать, когда быть серьёзным, а когда смеяться. Он утверждал, что спящему человеку исключительно не хватает этого знания, и что он часто бывает торжественно-серьёзным тогда, когда есть повод для веселья и смеха, и легкомысленным тогда, когда для него было бы гораздо лучше быть более серьёзным. Иными словами, спящему человеку было чрезвычайно трудно распознавать подлинную значимость различных событий, составлявших узор его жизни. Он был не способен видеть их истинный смысл.
Была и ещё одна перемена, которую Гурджиев производил в контингенте Успенского. Как уже подчёркивалось, Успенский был строгим поборником дисциплины и давал предельно точные указания относительно того, как всё должно делаться. Инициативе и суждению ученика почти ничего не оставлялось. В прошлом я делал всё возможное, чтобы исполнять распоряжения Успенского, но никогда не пытался сделать больше того, что от меня ожидалось. Иными словами, я вёл себя почти так же, как ведёт себя новобранец, поступивший в армию. Но Гурджиев развивал во всех нас чувство ответственности, и в особенности чувство ответственности за то, что можно назвать Работой в целом. Мы начинали принимать участие в том, что Успенский называл третьей линией работы, то есть начинали задумываться о том, что было бы полезно не только для нас самих как отдельных людей, но и для успешного преподавания идей Гурджиева. В результате всего этого я испытывал непривычное чувство внутренней свободы и одновременно возрастающее чувство собственной ответственности. Это чувство личной ответственности становилось особенно сильным в тех случаях, когда Гурджиев вызывал меня для личной беседы в свою собственную штаб-квартиру в квартире. Это была не его спальня и не личная гостиная. Это была кладовая, в которой он держал все припасы квартиры. Она представляла собой самое сердце этого заведения, и я до сих пор способен отчётливо представить её вид, когда закрываю глаза и воображаю её себе. Я вижу ярусы, ярусы и ярусы деревянных полок, поднимающихся от уровня пола до самого потолка. Эти полки ломятся под тяжестью всевозможной бакалеи и бесчисленных консервных банок, пакетов, коробок и бутылок. Там есть всё, что только могло бы понадобиться в качестве припасов для его весьма гостеприимного стола. Я вижу коробки рахат-лукума, связки изюма, пряных трав, лука и сухофруктов, мешки с мукой и сахаром и всё то в виде приправ, чего только мог пожелать много путешествовавший повар.
У меня было несколько бесед с глазу на глаз с Гурджиевым в его «святая святых». Это объясняет, почему обстановка этих бесед всё ещё живо сохраняется в моей памяти, хотя со времени, когда они происходили, прошло уже много лет. Гурджиев обычно сидел у маленького квадратного столика, приткнувшегося в опасной близости к настоящему валу из бутылок. Мадам де Зальцман часто присутствовала, чтобы переводить всё, что Гурджиеву было трудно сказать по-английски. Над левым ухом Гурджиева, едва не кусая его, на гвозде покачивалась большая шоколадная рыба, завёрнутая в серебряную фольгу. Лиз обычно ставила на стол кофейник с тремя чашками и блюдцами. В своём воображении я вижу, как Гурджиев пытается вставить кончик сигареты в мундштук, который кажется чуть узковатым для неё. Мы собираемся пить кофе, и Гурджиев начинает с того, что обучает меня правильной технике питья кофе. По какой-то причине, которую мне так и не удалось выяснить, кусочек сахара нужно положить в рот перед самым глотком кофе, а не опускать, как это принято обычно, в саму кофейную чашку. Почему это должно быть правильным порядком питья кофе, я так никогда и не смог понять.
Выпив кофе, Гурджиев обычно говорил со мной о каком-нибудь упражнении, которое мне предстояло выполнять, например об упражнении по «ощущению» различных частей тела. Или же это мог быть метод, с помощью которого мне следовало глубже осознавать энергию, которую я непрестанно растрачивал впустую. Он предложил мне очертить вокруг себя воображаемый круг, за пределы которого моему вниманию и моим энергиям ни в коем случае нельзя было позволять выходить, пока я занят выполнением этого упражнения. А иногда, когда я оставался с ним наедине, он объяснял мне то, что говорил ранее, но чего я ещё не понимал. И, разъяснив затруднение, он часто добавлял: «Это для вас и только для вас.
Вы не должны говорить об этом другим людям».
В такие минуты у меня возникало чувство, что я получаю знание не только от господина Гурджиева, но и от длинной череды учителей, уходящей далеко в прошлое, — учителей, которые всегда предваряли то, что намеревались сказать, предварительным предостережением: «Это только для вас и в настоящее время больше ни для кого». Платон говорил нечто очень похожее своим ученикам, но, вероятно, он говорил это, когда они