Эфиоп Ивана Грозного - Эдуард Тен
Все дружно кивнули.
— Встречаемся утром.
На утро все собрались в кузне к семи, сгорая от нетерпения. Раскололи цилиндры — и получили два столбика тёмно-серого цвета. Я взял их в руки и стал рассматривать с видом знатока.
Оба плотные, губчатой структуры. Явных раковин и пустот не было. Второй цилиндр оказался чуть светлее — видно, чугун сделал своё дело.
— Ну и как? — нетерпеливо спросил Агап.
— Не так плохо, как я ожидал, — ответил я. — Продолжим.
Полученные столбики уложили в прямоугольные пеналы и присыпали угольным порошком. Закрыли крышками, замазали глиной щели и поставили в разогретую печь.
— Делаем всё так же, как вчера, — сказал я. — Только кипения железа мы не увидим. Слушаем. Оно начнёт хлюпать. После этого достаём и точно так же ждём до полного остывания.
В этот раз ждать пришлось дольше. Я уже начал волноваться: моё заявленное хлюпанье всё не проявлялось. Может, не хлюпанье, а что-то другое? Может, я ошибся? Может, руда подвела?
И вдруг Борис крикнул:
— И вправду хлюпает!
— Доставай! — приказал я, облегчённо выдохнув.
Следующее утро — снова нетерпение. Раскололи формы. Получили два прямоугольника. Губчатая структура выражена, но мельче, чем вчера. И цвет переменился: та, что была с чугуном, потемнела.
Все ждали моего вывода.
— Совсем хорошо, — сказал я. — Ну что, теперь начинается самое трудное. Нужно проковать. Грей вот эту, — указал я на ту, что была с чугуном. — Теперь следующее правило: нагреваем до густого красного цвета. Самое страшное — перегреть. Металл станет хрупким и ломким.
Я дождался насыщенного красного.
— Доставай.
Агап достал заготовку, и Сысой с Борисом в два молота начали ковать. Когда заготовка немного остыла, Агап сунул её в угли. Она разогрелась до нужной кондиции.
— Руби посередине, не до конца, — показал я.
Сысой стукнул зубилом. Агап сложил половины, и стали проковывать заготовку.
— И сколько слоёв нужно? — спросил Сысой.
— Чем больше, тем лучше. Не меньше восьмисот. И два раза скрутить железо.
— Это как? — спросил Борис.
— Делай приспособу. Две ручки, посередине щель. Крепим заготовку в тиски. Приспособу одеваем на конец и скручиваем.
Почему-то мне врезалась в память эта картинка из ютуба. По правде говоря, я и сам не имел понятия, зачем это делают. Может, рисунок на металле красивее?
— Крутить не меньше трёх раз. Через каждые двести слоёв. Самое главное — не перегрейте заготовку.
— Будем стараться, Санваныч! — заверил меня Агап.
— Работайте. Я к себе, а то дел накопилось.
И вот что, десять самострелов и пять пищалей чтобы в первую очередь сделали остальное между делом.
— Сделаем Саниваныч, пищали доставь. — заверил меня Борис.
Глава 27
Москва. Кремль. Грановитая палата.
В Грановитой палате было душно — натоплено, накурено воском и ладаном, и от этого воздух казался густым, как кисель. Свечи горели ровно, но их свет не разгонял тяжести, осевшей под низкими сводами.
Митрополит Иосаф сидел в кресле с высокой спинкой, поставленном чуть в стороне от стола, — так, чтобы видеть всех, но не быть среди них. Он редко говорил в последнее время. Только смотрел.
Ближняя боярская дума собралась ещё затемно. За длинным столом, покрытым тёмным сукном, сидели: Бельский — по правую руку от пустого великокняжеского места, Глинский — напротив, братья Шуйские — Василий и Иван Васильевичи, оба в одинаковых тёмно-красных шубах, оба с одинаково непроницаемыми лицами. Дальше — Захарьин, Тучков, Воронцов, Барбашев, Курбский. Казначей Головкин сидел в самом конце стола, рядом с дворецким Шигониным, и оба держали перед собой свитки, которых никто не просил разворачивать.
Собрание шло уже второй час.
Боярин Бельский говорил. Он стоял, потому что, стоя, он казался выше, чем был. Голос ровный, глухой, как у человека, который привык говорить неприятные вещи и не ждать, что его за это похвалят.
— Зимой Казань поднялась, — начал он. — Сафа-Гирей вышел из Казани в январе, с ним — ногаи и астраханские. Сначала ударил на Муром. Осадил посад, пожёг слободы, три дня стоял под городом. Потом отошёл — но не назад, а вглубь. Пошёл на Кострому, на Галич, на Вологду, на Тотьму, на Устюг. Никто его не остановил. Ни на одном рубеже. Ни в одной заставе. Потому как не успели собрать полки.
Он сделал паузу.
— Муромские посады сожжены. Волости под Владимиром — разорены. Под Галичем — то же. Под Вологдой — монастырские земли разграблены, скот угнан, люди уведены в полон. Сколько уведено — не знает никто.
Бельский поднял глаза от стола и обвёл собрание медленным взглядом.
— Это не набег. Это разорение. И оно случилось потому, что мы не выставили вовремя войско. Только и делали, что гонялись за ним вслед.
Тишина стала гуще. Свечи потрескивали.
Шуйские не шевельнулись. Василий Васильевич смотрел прямо перед собой, на стену, где висела икона Спаса. Иван Васильевич чуть опустил голову, будто в раздумье. Оба молчали. Оба ждали.
Митрополит Иосаф смотрел на них и думал: вот оно. Не слова, не крик, не обвинение — просто молчание. Молчание, которое говорит громче слов.
Бельский продолжил. Теперь он говорил тише.
— Казна почти пуста. Подати за осень и зиму собраны меньше половины. Муром, Галич, Кострома — эти земли в этом году не дадут ничего. Вологда — треть от прежнего. Казначей Головкин доложит точнее, но суть одна: в казне — недостача. На жалованье служилым, на содержание дворцовых, на посольские расходы — не хватает. Весной, если не собрать с северных земель, — не хватит и на половину.
Он замолчал.
Головкин, казначей, сидел с опущенными глазами и не поднимал их. Он знал, что его слова всё равно не изменят ничего.
Митрополит Иосаф слушал и думал.
Думал не о Казани и не о казне. Он думал о том, как сидят за этим столом люди. Как они смотрят. Как они молчат.
Шуйские — старый род, рюриковичи, от суздальских князей. Когда умер Василий III и оставил трёхлетнего Ивана на попечение бояр, Шуйские ждали, что именно им отдадут первую руку. Они — по крови, по службе, по старшинству. Но опекунский совет, составленный умирающим государем, назвал другие имена. И среди этих имён не было Шуйских. Там были Бельские. Там был Иван Фёдорович Бельский — литвин, потомок Гедимина, чужой по крови,