Аутсайдер. Символическая фигура современности - Ральф Конерсман
Разница между жизнью в досуге и повседневной жизнью соответствует разнице между покоем и беспокойством. Для философской ситуации главное, какие возможности открывает такая форма стабильного покоя, которая превратилась в досуг.
Досуг, о котором говорит Сенека, приглашает к независимой, но в то же время общеполезной деятельности: к таким ее формам, какие несут благо не только самому человеку и его непосредственному окружению, но и многим, кому в суете повседневности не хватает ни сил, ни времени. Досуг дарует независимость и свободу, необходимые, чтобы добыть знания на все времена и, как добавляет Сенека, «для всего человечества»[28].
Сенека исходит из мысли, что философия и политика подчиняются разным, даже несовместимым режимам времени.
Политика действует в среде мнений, разрываясь между сиюминутными порывами и заботой о сохранении власти. Философия отрекается от такого режима времени, от его понуждений и от созданных под влиянием этих понуждений реалий, чтобы по-своему исполнить ответственность за общее благо. Под защитой досуга, заявляет Сенека, можно посвящать себя исключительно делу столько, сколько оно потребует, и, не подвергаясь давлению текущей повестки, следовать путям разума.
Этот мотив сохранился сквозь эпохи. Академии и монастыри, университеты и школы (школы до сих пор называются греческим обозначением «досуга» – skolé) перенесли его в эру модерна, связав с обещанием, что эмансипация, которую сулит досуг, предназначена для всех и должна приносить пользу всем: omnes omnia omnino.
Именно в этой точке история идей совершает решающий поворот. Сократ понимал досуг – среду обитания стоящих особняком – как привилегию, которой, как заявлял и Руссо, умеет пользоваться лишь небольшая группа посвященных. Сенека же развивает идею культуры образования и знания, которая, не отступая от собственных притязаний, шаг за шагом открывается, чтобы стать культурой многих. Стоическое понимание досуга вовне снимает строгость сократовского «или/или». Однако досуг принципиально остается неким «вовне» – независимым и работающим по правилам, которые оно само себе устанавливает.
Идея заключалась в том, чтобы досуг стал автономной, предоставленной самой себе частью культуры, которая в собственных интересах создает особый мир: реальное «вовне», вмещающее все те вопросы, которые остаются без ответа в мире заведенного порядка и устоявшихся процессов.
Без нападок на эту концепцию, однако, не обошлось, а особенно релевантные до сих пор следуют схеме, с которой столкнулся уже Фалес: полемическому требованию следовать правилам, наделяющим социальное господством.
Под влиянием возникшей в Новое время гражданской этики достижений состояние досуга, свободного от суеты повседневности, внезапно предстает привилегией монастырей и дворцов: воплощением социальной несправедливости. Досуг начал считаться надменностью, делом непрозрачным и элитарным и потому выпал из самовосприятия модерна – если не считать отдельных реминисценций в контексте романтизма – как типичный феодальный пережиток. Старое, разработанное Сенекой различение досуга и праздности оказалось забыто. Otiosus[29] стал тунеядцем и лодырем, чудаком и, как уже две сотни лет неустанно повторяет возвышенный антиинтеллектуализм, «обитателем башни из слоновой кости».
История знания наглядно показывает, как легко и соблазнительно поддаться герменевтике подозрения и пометить тех, кто в статусе аутсайдера оказывается out of relevant meaning[30].
В институционализированной науке, давно предавшейся нескончаемой суете, в лучшем случае наивным кажется призыв, к которому на пороге Нового времени Фрэнсис Бэкон приходит в эссе о мудрости: грядущим учреждениям знания нужны скорее упрямцы, нежели хвастуны. Даже – и особенно – там, где «разнообразие» стало модным словом, выявление аутсайдеров позволяет проводить границы, исключать из дискуссии аргументы и закреплять зоны влияния.
Пугающий образ аутсайдера жив, к нему удобно прибегнуть в нужный момент. Он действует как скрытая, но эффективная угроза, помогающая подтолкнуть нерешительных к тому, чтобы присоединиться к большинству и, как и все, стать частью целого.
Мудрость на улицах
Альбрехт Дюрер
Святой Иероним в келье (фрагмент)
1514
Британский музей, Лондон
Феномен аутсайдерства развивался медленно и постепенно, но в итоге проявился резким скачком, знаменуя собой изменившийся мир – перемену, которую определяет беспрецедентная валоризация социального.
Феномен этот возникает в мире, который распадается на части и тут же начинает спорить о том, какая из частей приоритетна: единство или многообразие, свобода или равенство, мышление или действие, индивид или общество, проза или поэзия, реальное или желаемое.
Конкуренция миров прослеживается уже в басне о Фалесе. Высмеивая наблюдателя за телами небесными, фракиянка подтверждает власть распространенного, обусловленного самой ситуацией ценностного восприятия, которое может рассматривать габитус теоретика лишь как нелепость: непонятное, самовольное, а потому сомнительное отклонение.
С такой точки зрения уже неважно, что он тоже, пусть и по-своему, обращен к миру, поэтому он не вызывает ничего кроме недоумения. Участники – она, бойкая на язык и недовольная, и он, погруженный в раздумья и ничего не подозревающий, – живут, не соприкасаясь друг с другом, и остаются каждый в своей пещере.
Размышляя над фиаско их встречи, Сократ замечает, что разделившиеся миры не только явно несовместимы, но и обладают неравным весом.
Фракиянка без колебаний ставит под вопрос принадлежность Фалеса к ее миру, поскольку нет ни малейшего сомнения в том, что ее вполне ожидаемая позиция сильнее. Фракиянка говорит не только за себя; она говорит от имени многих, осознавая доставшуюся ей власть. Эта власть, это полученное без предъявления аргументов преимущество играет решающую роль.
Ход событий не только выражает самоочевидность, но указывает также на то, как самоочевидности такого рода возникают. Они актуализируют общепринятую, не требующую обоснования систему ценностей, которая распределяет позиции или, говоря точнее, уже распределила. Реакция фракиянки наглядно доказывает этот эффект. В контексте доминирующего значения социального сам факт, что наблюдатель за телами небесными беззаботно проходит мимо нее, не замечая ее и не имея ей ничего сказать, оборачивается против него самого. Падение в колодец выглядит «справедливой» карой, наложенной свыше.
Но разве фракиянка неправа лишь потому, что умеет использовать в своих интересах сложившуюся неравновесность миров, за которую она не несет ответственности? Мне кажется, фракиянку недооценивают, считая ее выразительницей безрассудного антиинтеллектуализма. Она остается интересным персонажем, от имени многих берущим на себя ответственность за теоретическое отношение к миру и его тенденцию к отречению.
С появлением фракийской служанки в мире возник вопрос, который, после бесчисленных попыток приблизиться к ответу, наконец обрел философскую точность в словах Эдмунда Гуссерля – критический, но отнюдь не отрицающий вопрос: «Что наука вообще <…> может означать для человеческого вот-бытия?»[31]
1История развития знаний, их приумножение и усовершенствование многократно изменяли образ фракийской служанки, но так и не устранили резкость ее претензии. Даже в эпоху наивысшей ценности знания – например, в эпоху Просвещения, когда люди полагали прямую связь между энциклопедической представленностью всех доступных сведений и обретением земного счастья, – вопросы о смысле этой воли к знанию оставались насущными.
Задолго до того, как были сформулированы все эти вопросы