Криминалист 15 - Алим Онербекович Тыналин
Сел и посмотрел на меня.
Лет тридцать. Лицо обветренное, с впалыми щеками и жесткими складками у рта. Светлые бледно-голубые глаза почти бесцветные.
Шрам через бровь. Нос, сломанный не один раз и рыжеватая щетина.
Он долго смотрел на меня долго не мигая.
Потом сказал по-английски с жестким выговором, растягивающим «а», глотающим «r». Филадельфия, Порт-Ричмонд или Фиштаун. Так говорят в польских и ирландских кварталах у реки Делавэр.
— Я тебя знаю.
Я молчал.
— Эстакада, — сказал он. — Март. Ты вез стукача. Маршалы впереди, ты сзади, в своей машине. Мы там закрыли проезд с помощью грузовика.
Я вспомнил. Промзона у реки, эстакада и пустырь. Маршалы, прижавшиеся к земле. Гейл, лежащий на заднем сиденье и закрывший голову руками. И я с одним «Смит-Вессоном» за дверцей машины.
Синдикат Такера.
— Ты положил двоих, — сказал он. — Бобби Кейна и Тедди-поляка. Тедди со мной с Кесаня. Шестьдесят восьмой. Мы вместе сидели в окопе семьдесят семь дней.
Он говорил без эмоций и без злости. Словно зачитывал список продуктов на покупку в супермаркете.
— Тедди оставил после себя жену и троих детей. В Порт-Ричмонде. Старшему восемь лет.
Я молчал.
— Меня зовут Эдди. Эдди Ковальски. — Он не протянул руки. — Я вел вторую машину ту, что сзади. Когда стало ясно, что вы отбились, я дал по газам и ушел. Через Делавэр, Пенсильванию и Огайо, на юг. Потом в Техас, через Ларедо сюда. Думал, тут переждать.
— А что случилось?
— Меня взяли в мае в Гвадалахаре. С травой. Сорок фунтов травки в багажнике. — Он пожал плечами. — Сижу полгода. Суда нет, адвоката тоже нет. Денег тем более. Жду удачи.
Он помолчал.
— И вот сюда, в мою камеру, приводят тебя. Ночью, в крухию, куда гринго не сажают… — Он смотрел на меня. — Как ты думаешь, федерал, это случайность? Или ты моя долгожданная удача?
— Нет, — сказал я.
Эдди зевнул.
— Вот и я так думаю.
Он лег обратно на циновку. Отвернулся к стене. Но перед этим посмотрел на лысого на нижней койке. Просто коротко бросил взор
Лысый не спал и внимательно смотрел на нас обоих.
Утро в Лекумберри начинается с ведра.
Лысого звали дон Рамон. Майор крухии. Не звание, а должность.
То есть староста. В Лекумберри заключенные сами управляют корпусами, под надзором надзирателей, и платят им за это право.
Майор решает, кто где спит, кто что ест, кто моет полы или выносит ведра. Он собирает деньги с камер и отдает надзирателям их долю. Надзиратели не трогают майора, а он следит за порядком.
Дон Рамон сидел здесь двенадцать лет. За что, никто не говорил, я и не спрашивал.
Новички выносят ведра. Это правило. Называется «фахина» то есть уборка.
Новичок неделю моет полы, выносит ведра из всех камер на галерее и чистит уборные голыми руками. Пока не заплатит, чтобы его освободили от фахины или пока не придет новый новичок.
Платить мне было нечем.
Но вместо меня ведро вынес другой мужик, тот кого я согнал с места. Он вынес ведро из нашей камеры, из соседней и из всех двадцати двух камер первого этажа крухии «И».
Заключенные стояли у дверей камер и смотрели, курили переговаривались и смеялись.
С галереи второго этажа, облокотившись на перила, на меня смотрел дон Рамон. Когда я прошел мимо, он сказал вниз, ни к кому не обращаясь:
— Tranquilo el gringo.
Спокойный гринго.
Нас кормили в одиннадцать это называется «ранчо». Двое заключенных катили по галерее тележку с огромным котлом.
Котел алюминиевый, мятый и закопченный снизу. Каждый подходил со своей посудой. Жестяная банка, кружка или половинка тыквы.
Раздатчик черпал половником из котла и плескал в посуду жидкий, серый фасолевый суп с плавающими сверху черными жучками. Выдавал две холодные кукурузные лепешки, толстые, как подметка.
Посуды у меня не было. Раздатчик посмотрел на меня, усмехнулся и прошел мимо.
Эдди Ковальски, стоявший в очереди передо мной, обернулся. Посмотрел на раздатчика и на меня, отдал мне одну из своих лепешек.
— Не думай, федерал, — сказал он тихо. — Это не потому, что я тебя простил.
— А почему это?
— Потому что голодный ты мне не нужен. — Он отвернулся. — Такой человек плохо соображает, а мне надо, чтобы ты соображал.
Я жадно съел лепешку. Она оказалась пресной, жесткой, с привкусом золы. Самая вкусная лепешка в моей жизни.
За сутки я ел только позавчера жареную рыбу на причале ранчо в Табаско.
Днем камеры открывают. Заключенные могут ходить по галерее и двору крухии.
Двор маленький, каменный, с колонкой посередине. Там стирают белье, играют в домино и торгуют всем.
Сигаретами «Деликадос» без фильтра поштучно. Лепешками, мылом, иголками. Марихуаной в бумажных кулечках, свернутой в сигареты, которые здесь называют «чуби». Таблетками, газетами недельной давности и местами у окна.
Здесь можно купить все, кроме выхода.
Я ходил по двору, смотрел и запоминал.
Например, где стоят надзиратели. Двое на галерее второго этажа, один у решетки входа.
Как часто они меняются? Оказалось, что каждые четыре часа.
Я смотрел, кто из заключенных с кем разговаривает, кто отдает деньги, а кто берет. Кто стоит у стены, не играя ни в домино, ни в карты.
Таких я насчитал троих.
Один стоял у колонки. Худой, жилистый, лет сорока, с узким лицом и длинными черными волосами, убранными за уши.
Левша, потому что курил, держа сигарету в левой руке. Смотрел на меня, когда я смотрел в ответ, отводил глаза.
Его звали Сурдо. Левша, по-испански. Так мне потом сказал Эдди.
Около трех часов дня в крухию вошел надзиратель. Не тот, что дежурил с утра, а другой.
Средних лет, с аккуратными усиками и золотым зубом. Прошелся по галерее, будто проверяя камеры.
Остановился у колонки. Сказал что-то Сурдо, тот кивнул.
Надзиратель пошел дальше, мимо Эдди Ковальски, стоявшего у входа в нашу камеру. Проходя, задел Эдди плечом, будто случайно.
Когда он отошел, Эдди сунул руку в карман штанов. Я видел это.
Вечером, перед перекличкой, Эдди сел на свою циновку рядом со мной. Остальные в камере разговаривали, курили, играли в карты при свете огарка свечи.
Дон Рамон лежал на койке и читал газету. Мексиканский комикс, «Каликатурас», с толстыми героями и подписями в облачках.
Эдди сказал тихо, не глядя на меня:
— Хочешь знать, что мне дали?
— Я и так знаю, что это деньги.
— Сто песо. — Эдди сплюнул в сторону ведра. — Восемь долларов. Задаток, еще девятьсот, когда сделаю. И меня переведут в крухию «Н», к американцам, в одиночку с радио.