Доктор Никто - Андор Габор
Вот примерно и все. Правда, из поэзии он запомнил строку: «Бог — постичь его не может гений мудреца». И знал наизусть первую строфу поэмы «Толди».[6] Но над тем, что означает строка: «Горит на солнце тощая отава»,[7] — никогда не задумывался. Горит, ну и пусть себе горит.
В сберегательную кассу почтового департамента Яноша устроил депутат их избирательного округа, во всяком случае, так думали его родители. Хотя скорее всего их высокоблагородие пальцем о палец не ударил в интересах своего подопечного. Ведь с протекцией дело обстоит вовсе не так, как принято думать. Каждый говорит:
— Господи! В этой проклятой стране все делается по знакомству!
Говорит, а сам тоже ищет себе покровителя. Но покровители — люди ленивые и, как правило, ничего не делают там, где им следовало бы что-то делать. Поэтому в большинстве случаев все устраивается на справедливой основе. Лишь на основе личных заслуг или отсутствия таковых, школьных аттестатов и прочих квалификационных заблуждений.
В словосочетании Никт О. Янош — открою вам и этот секрет — коварное «О», из-за которого Никт становился Никто, означало имя святого Орбана. Будучи сельскими жителями, родители Никта считали само собой разумеющимся, чтобы их сын, родившийся в день Орбана, дополнительно получил еще и это имя.
Только в суботицкой гимназии Янош Никт понял, чем это чревато. Его принимали за еврея, хотя он не был таковым.
В четвертом классе он влепил своему однокласснику оплеуху, когда тот крикнул ему вслед: «Жид, жид, по веревочке бежит!» Когда во время каникул он со слезами на глазах рассказал об этом случае дома, писарь сельской управы нашел двух свидетелей, подтвердивших, что сына господина Никта с первого дня жизни звали Яношем. Со святым Орбаном все разъяснилось, от него остался лишь едва заметный след в виде буквы «О».
С тех пор вплоть до последнего времени с Никтом ничего подобного не случалось. Правда, сегодня утром с ним грубо обошелся на службе господин Рехниц. Как раз по поводу этой грубости Янош и хотел обратиться в газету, но сейчас, взволнованный происходящим, уже забыл об этом.
Вообще же все зависит от того, как к чему отнестись. Если молодому человеку говорят «Придержите язык, когда вас не спрашивают!» — не такое уж тяжелое это оскорбление. А Рехниц действительно не спрашивал его, когда он высказывал свое мнение об известной статье дохода.
Правда, вежливее было бы сказать: «Извольте помолчать!»
Не велика разница, но все же есть.
В передней послышались шаги, и в комнату, где стояло шесть столов, вошел оборванный человек омерзительной наружности, держа в одной руке большие бумажные листы, в другой — небольшой сверток и бутылку пива. Он положил бумагу, развернул сверток, достал перочинный нож и начал есть колбасу с хлебом. Он засовывал в рот непомерно большие куски, отчего его правая щека сильно выпячивалась, а кадык стремительно ходил вверх и вниз, будто потерявший управление лифт. Через каждые пять-шесть кусков человек расправлял вислые усы, прикладывал бутылку с пивом горлышком ко рту, зажмуривал глаза и запрокидывал голову.
Он пил.
Ясно было, что человек этот был курьером.
Янош вышел из соседней комнаты.
Курьер как раз зажмурил глаза и запрокинул голову, когда раздались шаги Никта. Он поспешно отнял от губ бутылку и хотел было что-то сказать, но из него, как фонтан из кита, брызнуло пиво.
— Что в-вам угодно? — спросил он Никта.
— Я жду господина редактора.
— Какого? Главного или его заместителя?
— Мне, собственно, все равно.
— Нет, простите, это не все равно.
— Почему не все равно?
— Да потому, что главного редактора ночью не будет, придет только его заместитель.
— И когда же он придет?
— Это зависит от некоторых обстоятельств.
— А именно?
— От того, сыграет ли господин Прокеш до своего прихода шесть партий в клубе или не сыграет.
— И если сыграет?
— Если он сыграет в клубе шесть партий, то есть двенадцать конов, то он придет сюда только без четверти одиннадцать, чтобы просмотреть гранки. А если не сыграет, то может появиться и в четверть одиннадцатого.
— Но он непременно придет?
— Конечно, ведь ему нужно идти в типографию.
— А еще кто-нибудь будет?
— Господин репортер.
— Кто это?
— Господин Сеницеи. А больше никто не придет. Вы что, изволили принести какую-нибудь сенсацию?
— Что? — спросил Никт.
— Я говорю, сенсацию. Видите ли, господа не любят, если ночью им приносят сенсацию.
— Отчего же?
— Некому писать.
— А разве сами господа не могут?
— Ночью они только стригут.
Так ничего и не поняв, Никт перестал спрашивать дальше, опасаясь услышать такие ответы, после которых ему пришлось бы задавать еще больше вопросов.
Курьер продолжал есть. Он допил пиво, скомкал и выбросил промасленную бумагу в корзину, вытер нож и спрятал его в карман. Затем взял большие листы, которые по приходе положил возле себя, отнес их в комнату с двумя креслами и кожаным диваном и положил сверху на ворох бумаг.
— Стало быть, вы будете дожидаться? — спросил он у Никта.
— Подожду.
— Тогда я схожу вниз, выпью чашечку черного кофе. Задел уже здесь. — Он кивнул на стол в комнате с двумя креслами и кожаным диваном.
И с этими словами ушел.
Теперь Никт уже не удивился, что снова остался один. Вероятно, в этом помещении нет ничего такого, на что мог бы польститься вор.
Он подошел к бумагам, которые принес курьер. Они были весьма своеобразны. Сплошь покрыты плохо пропечатанным текстом. Перед каждой десятой или двадцатой строкой стояло название города. И города эти были самые различные: Лондон, Париж, Копенгаген, Буэнос-Айрес, Нью-Йорк. После каждого названия в скобках следовало: «от собственного корреспондента». Потом шли сообщения о ком-нибудь или о чем-нибудь: «Джон О’Клин произнес пространную речь, в которой…», «Пороховой завод взлетел на